Устал рождаться и умирать (страница 9)
Этот приказ донесся из усадьбы, а отдавший его, наверное, сидел в глубоком кресле красного дерева со спинкой, в котором обычно сиживал я. Рядом с креслом стоял стол «восьми небожителей» [57], на котором я держал письменные принадлежности – «четыре драгоценности рабочего кабинета» [58], позади на стене висел свиток с пожеланием долголетия. А в простенке под этим свитком были спрятаны сорок серебряных слитков по пятьдесят лянов, двадцать золотых слитков по одному ляну и все украшения урожденной Бай. Я видел, как ее выволокли двое ополченцев. Всклокоченные волосы, разодранная одежда, мокрая с головы до ног, по стекающим каплям не понять – пот это или кровь. Когда я, Симэнь Нао, увидел жену в таком виде, все упования разлетелись в прах. Ах, Бай, стиснув зубы, ты проявила преданность высшей пробы. Имея такую супругу, я, почитай, не зря пожил на белом свете. Следом вышли двое ополченцев с винтовками, и я вдруг понял, что ее ведут на расстрел. Руки у меня были связаны за спиной, в позиции «Су Циня, несущего меч» [59], поэтому ничего не оставалось, как только разбить головой оконную раму и крикнуть: «Не убивайте ее!»
«Слушай ты, ублюдок, мастер стучать в бычий мосол, – сказал я Хун Тайюэ, – подлая тварь, по мне, так ты одного волоска из моей мотни не стоишь. Но мне не повезло, попал в лапы к вам, шайке голодранцев. Против воли неба не пойдешь, ваша взяла, презренный внук [60], я перед вами».
«Вот и славно, что ты до такой степени все понимаешь, – усмехнулся Хун Тайюэ. – Я, Хун Тайюэ, и вправду подлая тварь, если бы не компартия, боюсь, так бы до смерти и колотил в бычий мосол. Но судьба отвернулась от тебя, нынче на нашей, бедняцкой улице праздник, теперь мы сверху. Сводя с вами счеты, мы, по сути, возвращаем свое, что принадлежит нам. Как я говорил уже не раз, правда в том, что не ты, Симэнь Нао, кормил батраков и арендаторов, а они кормили тебя и всю твою семью. То, что вы скрыли драгоценности, – преступление, которому нет прощения, но, если они будут выданы в полной мере, мы можем смягчить приговор».
«Укрывал ценности я один, – сказал я. – Женщинам ничего об этом не известно. Я ведь знаю: они народ ненадежный, хлопнешь по столу, выпучишь глаза – тут же все секреты и выложат. Все ценности могу выдать лишь я, их столько, что остолбенеете, целую пушку купить можно. Но вы должны гарантировать, что отпустите урожденную Бай и не будете чинить трудностей Инчунь и Цюсян, они ничего не знали».
«Об этом не беспокойся, – заявил Хун, – у нас все в соответствии с политическими установками делается».
«Хорошо, тогда развяжите меня».
Ополченцы с недоверием глянули на меня, потом на Хун Тайюэ.
«Опасаются, что ты во все тяжкие пуститься можешь, как говорится, “расколотишь горшок, раз он треснул”, – хмыкнул тот. – Загнанный зверь, он огрызается».
Я усмехнулся. Хун Тайюэ собственноручно развязал веревки и предложил сигарету. Я взял ее негнущимися пальцами и уселся в свое кресло с бесконечной печалью в душе. Потом поднял руку, содрал со стены свиток и предложил ополченцам прикладами вскрыть углубление.
При виде ценностей все уставились на них, разинув рот, и по взглядам стало понятно, что творится у них на душе. Не было ни одного, кто не загорелся желанием присвоить эти сокровища; вполне возможно, даже мечтали: вот бы мне этот дом выделили, и я случайно наткнулся бы на место, где все это было спрятано…
Пока все зачарованно пялились на ценности, я сунул руку под кресло, вытащил спрятанный там револьвер и выстрелил по зеленоватым плиткам пола. Пуля рикошетом вошла в стену. Ополченцы один за другим попадали, один Хун Тайюэ остался стоять: с характером, ублюдок. «Послушай, Хун Тайюэ, – сказал я, – целься я сейчас тебе в голову, ты уже валялся бы как дохлый пес. Но я не целился ни в тебя и ни в кого другого, потому что зла на вас не держу. Не приди вы воевать со мной, пришли бы другие. Время сейчас такое, злое для всех имущих, вот я и не тронул и волоска с твоей головы».
«Это ты очень правильно сказал, – одобрил Хун Тайюэ, – главное понимаешь, в обстановке разбираешься. Я лично тебя очень уважаю, даже рюмочку-другую с тобой пропустил бы, побратался. Но я – часть революционных масс, ты для меня заклятый враг, и я должен тебя уничтожить. Это ненависть не личная, классовая. Как представитель класса, который вот-вот будет уничтожен, можешь убить меня, и я стану мучеником, павшим за дело революционного класса; но вслед за этим наша власть расстреляет тебя, и ты станешь мучеником своего контрреволюционного класса помещиков».
Я рассмеялся, звонко и раскатисто. Хохотал так, что слезы выступили. А потом сказал:
«Хун Тайюэ, мать у меня буддистка, и, выполняя сыновний долг перед ней, я в жизни не убил ни одну живую тварь. Она говорила, что, если после ее смерти я лишу кого-то жизни, ей придется мучиться в преисподней. Так что, если хочешь стать мучеником, поищи для этого кого-нибудь другого. А я пожил довольно и хочу умереть. Но со всеми этими классами, о которых ты говорил, это никак не связано. Богатство я накопил благодаря уму, усердию и удачливости и ни к какому классу никогда присоединяться не думал. И мучеником умирать не собираюсь. Я лишь чувствую, что такая жизнь меня не устроит, многого я не понимаю, душа от этого не на месте, так что лучше уйти из жизни». Я приставил револьвер к виску и добавил: «В хлеву еще зарыт кувшин, а в нем тысяча даянов. Уж извините, прежде, чем доберетесь до него, придется покопаться в навозе, – лишь провоняв с головы до ног, увидите эти монеты».
«Ничего страшного, – заявил Хун Тайюэ, – чтобы добраться до тысячи даянов, мы не только весь навоз в хлеву перекопаем, мы все в этот навоз попрыгаем да еще вываляемся там. Но прошу, уж не убивай себя: кто знает, может, дадим тебе пожить, чтобы ты увидел, как мы, бедняки, полностью освободимся от гнета, как воспрянем духом и вздохнем свободно, как станем хозяевами своей судьбы, построим общество равенства и справедливости».
«Нет уж, извините, – сказал я. – Жить я больше не хочу. Я, Симэнь Нао, привык, чтобы мне низко кланялись, а сам ни перед кем кланяться не собираюсь. Если суждено, в будущей жизни свидимся, земляки!» Я нажал курок, но выстрела не последовало, пистолет дал осечку. Пока я, опустив его, пытался понять, в чем дело, Хун Тайюэ набросился на меня, как тигр, вырвал пистолет, а подскочившие ополченцы снова меня связали.
«Не так уж ты умен, – сказал Хун Тайюэ, поднимая вверх револьвер. – Что ж ты дуло от виска убрал? Самое большое преимущество револьвера в том и состоит, что не нужно бояться осечек. Всего-то и нужно было еще раз нажать курок и дослать патрон. И валялся бы уже на полу, как дохлый пес. Если бы снова осечка не случилась». Довольный, он расхохотался и велел ополченцам собрать народ и срочно начинать копать в хлеву. Потом повернулся ко мне: «Не верю, Симэнь Нао, что ты хотел надуть нас; тот, кто стреляется, врать не станет…»
Таща меня за собой, хозяин с трудом протолкался в ворота, потому что как раз в это время по приказу деревенских кадровых работников ополченцы принялись выгонять всех на улицу. Подталкиваемые прикладами, на улицу спешили выскочить трусливые, а те, кто посмелее, ломились во двор, чтобы посмотреть, чем дело кончится. Можно представить, какого труда стоило хозяину туда протиснуться, да еще с таким могучим ослом, как я. В деревне давно уже собирались переселить семьи Лань Ланя и Хуан Туна, чтобы передать всю усадьбу деревенскому правлению. Но, во‑первых, не было свободного места, а во‑вторых, и моего хозяина, и Хуан Туна на кривой не объедешь – они, как говорится, просто так обрить голову не дадут, и заставить их съехать, по крайней мере, быстро, было потруднее, чем забраться на небеса. Так что я, Осел Симэнь, каждый день проходил через те же ворота, что и деревенские функционеры, и даже чиновные из уезда, приезжавшие в район с инспекцией.
Гвалт не смолкал, народ продолжал толпиться во дворе, ополченцам тоже это надоело, и они решили отойти в сторонку на перекур. Из-под своего навеса я смотрел, как в лучах заката ветки абрикоса окрашиваются золотистым блеском. Под ним двое ополченцев с оружием что-то охраняли. Что именно, за толпой не было видно, но я знал, что это тот самый кувшин с ценностями и есть. К нему народ и ломился. Я благодарил небо, что все это не имеет отношения ко мне. Но тут же испытал ужас: под конвоем начальника безопасности и ополченца с винтовкой наперевес во двор входила моя жена, урожденная Бай.
Волосы спутаны, как клубок пряжи, вся в грязи, будто только что из могилы. Руки болтаются, и сама она покачивается на каждом шагу, словно только так и может устоять, еле ковыляет. При виде ее галдеж стих, воцарилось гробовое молчание. Плотная толпа инстинктивно расступалась, освобождая проход к усадьбе. Раньше при входе во двор у меня стоял экран [61] с большим мозаичным иероглифом «счастье», но при повторном обыске во время земельной реформы его в ту же ночь сломали двое тупых, но жадных до денег ополченцев. Они, не сговариваясь, вообразили, что внутри спрятаны сотни золотых слитков. Но достались им лишь ржавые ножницы.
Споткнувшись о булыжник, Бай рухнула на колени. Ян Седьмой не упустил случая лягнуть ее и выругался:
– А ну поднимайся, быстро, нечего дохлой прикидываться!
В голове, казалось, загудело синее пламя, от тревоги и негодования застучали по земле копыта. Лица у собравшихся во дворе помрачнели, атмосфера стала тягостной. Всхлипывая, жена Симэнь Нао выпятила зад и оперлась на руки, пытаясь встать. В этой позе она походила на раненую лягушку.
Ян Седьмой замахнулся было ногой снова, но на него прикрикнул с крыльца Хун Тайюэ:
– Ты что это, Ян Седьмой? Столько лет прошло после Освобождения, а ты все еще орешь на людей, руки распускаешь, чернишь репутацию компартии!
Тот, неловко потирая ладони, что-то пробормотал.
Хун Тайюэ спустился с крыльца, остановился перед Бай, наклонился и стал ее поднимать. Ноги у нее были как ватные, она норовила опуститься на колени, не переставая рыдать:
– Староста, пожалейте, я правда ничего не знаю, староста, сделайте милость, подарите мне, презренной, жизнь…
– Ты, Симэнь Бай, эти свои штучки брось. – С благостным выражением на лице Хун Тайюэ с силой приподнял ее, чтобы она не могла опуститься на колени. Но лицо его тут же посуровело. – А ну, разошлись все! – гаркнул он на собравшихся во дворе зевак. – Чего столпились? Что здесь завлекательного? Вон пошли!
Народ, понурив головы, стал понемногу расходиться.
Хун Тайюэ махнул дородной женщине с распущенными волосами:
– Ян Гуйсян, иди сюда, подсоби!
Эта Ян Гуйсян, которая одно время была председателем комитета женского спасения, а теперь стала председателем женкомитета, приходилась двоюродной сестрой Яну Седьмому. Она с радостью подошла и, поддерживая Бай, повела ее в дом.
– Ты, Бай, подумай хорошенько, ведь это Симэнь Нао закопал этот кувшин?! А еще постарайся вспомнить, закопаны ли другие ценности и где? Бояться тебе нечего, выкладывай, вины твоей нет, во всем Симэнь Нао виноват…
Судя по всему, допрашивали ее с пристрастием. Доносившиеся из дома звуки долетали до моих торчащих ушей, и в этот момент Симэнь Нао и осел слились воедино: я стал Симэнь Нао, Симэнь Нао – ослом, и это был я, Осел Симэнь.
– Староста, я правда не знаю, ведь это не на земле нашей семьи, и хозяин если бы и прятал что-то, то там прятать не стал бы…
Трах! – кто-то ударил ладонью по столу.
– Не говорит, так подвесьте ее!
– Пальцы, пальцы ей защемите!
Жена взвыла, моля о пощаде.
– Подумай, Бай, подумай хорошенько. Симэнь Нао уже нет в живых, от закопанных ценностей ему пользы никакой. А мы выкопаем, кооператив крепче на ногах стоять будет. И бояться не надо, нынче всем освобождение вышло, все по закону, бить тебя никто не может, а уж пытать тем более. Ты только расскажи все как есть, и это тебе как большая заслуга зачтется, гарантирую. – Это был голос Хун Тайюэ.
Душа болела, душа пылала, боль пронзала, как ножом. Солнце уже закатилось, взошла луна, проливая серебристый холодный свет на землю, на деревья, на винтовки ополченцев, на отливающий глазурью кувшин. Не наш это кувшин, не семьи Симэнь. Стали бы мы закапывать ценности там, где и люди умирали, и бомбы взрывались? Там, у Лотосовой заводи, безвинно погибших духов тьма-тьмущая. И в деревне мы не единственная богатая семья, с какой стати только к нам цепляться?