Лунный камень (страница 2)
И именно в этом цикле складывается еще один принцип, на котором в дальнейшем выстроится специфический павичевский (пара)историзм. Повествование разворачивается вокруг судеб царя Душана и кесаря Хрели Драговоли, причем автор использует и исторические данные, и данные легенд, нанизывает эти элементы, реальные и вымышленные, на сюжетную нить, дополняя их как образами, позаимствованными в народном эпосе, так и авторскими метафорами. В поэтическом тексте Павич находит идеальную для себя формулу создания фантастической прозы: «Два мира – реальность и ее иллюзорное воплощение – у Павича слиты воедино достоверной литературной нитью. Эта связь закономерна и неразрывна. Реальный или истинный мир с существующими топонимами, людьми и историческими событиями нередко является для Павича канвой повествования» [8].
При глубоком погружении в тексты, созданные Павичем, может сложиться впечатление, что он гораздо лучше ориентируется в прошлом, нежели в настоящем: «Мои корни – это Византия, не только сербская и греческая старина, но и многие другие культуры восточного христианства, которые возникли на этих основах. Таким образом, я могу говорить только от имени этой культуры» [9]. Переплетение времен особенно заметно в цикле «Новые городские стихи», где лирический герой, уроженец ХХ в., высказывается по-барочному образно и сложно, обращаясь то к сербскому просветителю Досифею Обрадовичу (1738–1811), то к литератору Симеону Пишчевичу (1731–1797), перенесшимся в век ХХ.
Чтобы не узнали его заставы Марии Терезии
(На мясном рынке в Вене)
Он снял сапоги, полные дождя 1744 года,
И серьгу, сквозь которую прошёл XVIII век,
Носит украдкой на пальце
Чтобы не узнали его заставы
Переоделся поэтом
Больше не пишет мемуары и тихо читает рифмы
Венскому ТВ.
Интересно, что в дальнейшем Павич не будет переносить исторические фигуры из их эпохи в настоящее (самый резкий перелом времени и стиля ждет читателя в стихотворении «Одиссей на острове Скиросе»); напротив, его настоящее станет настолько похожим на прошлые эпохи, что упоминание мобильного телефона может показаться читателю чужеродным для современности павичевского типа, наполненной старой мебелью, традиционными рецептами, старомодной манерой одеваться и говорить. Особенно говорить!
Если читатель хорошо знаком с прозаическим творчеством Павича, то он непременно обнаружит в его поэзии и другие элементы, которые станут основными для поэтики его будущих произведений. Так, например, секта ловцов снов из «Хазарского словаря» начала зарождаться еще в «Возвращении Теодора Спана»
И продолжают наши сны
в словах-скитальцах наших сниться
и в «Палимпсесте»
во сне ощущаю ступнями босыми,
что вещи меняют тени.
А сюжетный твист «Внутренней стороны ветра» – в «Деметре»:
Грустно, что я однажды проснусь
в чьей-то чужой смерти
и в «Стихирах»:
И мы проснулись лишь не стало жизни
Проснулись к жизни что дана не нам
Сборник «Палимпсесты» открывается стихотворением «Эпитафия»; эпитафией же читателю начнется «Хазарский словарь»: «на этом месте лежит читатель, который никогда не откроет эту книгу. Здесь он спит вечным сном». В этом же сборнике помимо «Икара» переработаны мифы об Эдипе и Деметре. Спустя более чем двадцать лет появится роман «Внутренняя сторона ветра», в основе которого окажется (вывернутый наизнанку) миф о Геро и Леандре.
Мотивы сна и смерти, и их взаимосвязанность, ярко проявившиеся уже в поэтических сборниках, – постоянные элементы всего творчества писателя. Герои Павича обладают как реалистичной, так и нереалистичной мотивацией (онирической и фантастической), что способствует размыванию границ между реальностью и вымыслом. В пространстве сна, в котором отсутствуют время, расстояния и языковые барьеры, существует лишь осязаемый мир образов. Смерть предстает как вечный сон или как место встречи, а также может быть переходом в новую сущность или окончательной точкой на пути. Смерть в текстах Павича имеет множество проявлений и является такой же пластичной, как сон, и неизбежной, как течение времени.
Поэзия Милорада Павича, безусловно, не стала его визитной карточкой. Вершиной его творчества был и остается «Хазарский словарь», в котором сходятся воедино более ранние и из которого исходят более поздние тексты Павича [10]. В поэзии он стремился создать пространство для обновления традиции сербского стиха и творческой преемственности с наследием сербского Средневековья и барокко, восстановить византийскую духовность, найти корни национального мифа и установить продуктивность универсального круга цивилизации, который не знал бы преград – ни временных, ни географических, ни духовных [11]. Специфика творческого метода Павича проявляется именно в соединении несоединимого; вступив на литературную сцену, он становится одновременно поэтом эпохи барокко и писателем постмодернизма.
Предоставляя читателю возможность самому прокладывать себе путь к истокам павичевских сновидений, удаляюсь.
Евгения ШатькоИз сборника «Палимпсесты»
Эпитафия
К дыму над очагами льнут обогреться птицы
и первые снежинки тают
Подобно ветру под водой показывается и вскипает
чёрное ночное молоко со дна реки глубокой дольней
Льётся по миру блуждая вдоль молочных троп
и обвивает можжевельник белоствольный.
В моих глазах снег в слёзы обращается
и веки лишь смыкаюСквозь капли эти далеко и чисто
я взор бросаю с щёк своих: пред ними
Сделался чёрен ветер, а деревья стягиваются ко мне
как будто к водопою звери
И замыкают ряд вокруг меня.
Сосны пробуравили туман верхушками
И рвут, взрастая с его дна
в какой-то странной вере.Кречеты под сводом золотым меж
низким небом и высоким лесом листопада
Летают тропами, боясь, чтоб ветви
их в стремительном усилье роста не пронзили.
И я болезнь ношу подобно сердцу
и смерть моя во мне сегодня рада;
И знаю, что мой рот – кладбище предков,
что похоронены в словах, как в некой тризне
И слышу: доски мне строгают
всюду, где мои губы мимоходом обронили
Имена вещей; и я лежу во всяком слове,
во всяком погребён из вас для жизни.
Симпосий
Пир передо мною. Над кровлей осень
и в очаге листья и гнёзда.
Сказали и сделали:
распахнём кареты дверь в дверь с твоей комнатой
Из немытых глиняных плошек
станем есть лунный свет
И молодые сады, что полнят
свои босые тени листьями и плодами вишни.Красивые, грязные руки плеснут нам
в чашу заячьей крови, полной чужого солнца.
Сказали и сделали, но я ничего не тронул,
лишь одну виноградину да павлинье перо.
В моём сердце кладбище
под его крестами берёт начало река
Рот мой полон пепла, ибо хлеб свой
я обмакивал в пламя.И уши полны слёз из моего сна,
и лишь птицам их пьющим знаком этот вкус
Страшный набат любви напрасно
отбивает годы в моей груди:
Я не слышу, что звук этот уж тысячу вёсен
убивает аистов на лету и тушит свечи
На песчаном полу храмов, где растёт священное
древо.
На солнце вышли святые
И в багряном владетели. И страшны они
от времени и оттого, что явились из мрака
И оттого, что голодны и моей трапезы жаждут.
А я беру лишь одну виноградину, да павлинье перо.
Horror vacui*
Боюсь пустых садов, в моём затерявшихся сердце,
в которые мне путь неведом,
Ведь не я выбираю птиц, что на ветви их
садятся, и своих посланников зловещих
Мои предки уже, быть может, отправляют
в их неведомые кроны,
И мои воспоминания становятся старше меняТонут в прошлом, я же их не властен удержать.
В подсвечнике, что я несу
Гаснут столетия
от трепыханий птицы страха в моём сердце
Обращаюсь в кубок в нём бронзовый олень
Вновь и вновь захлёбывается, когда мне плещут кровиИли, словно лютня, вздрагиваю от чужих касаний,
и тяжёл, и глух от брошенного в меня серебра
И умерший предок будоражит мой покой
отправленными сквозь века стенаниями.
О, древняя Дева страха, ты, что проливаешь слёзы,
Полные ушедших вёсен,Твои ли эти ужасы,
ужасы зрелой исчезнувшей самки,
Что блещут, погружённые в меня,
как жемчужина в створки кровавой раковины,
Раскрывая меня под неслышным суровым взглядом
старше моих глаз?
Икар
Одалживаю мёртвым свой язык,
когда, переняв песнь у праматерей своих,
Птицы поют имена страшных ветров,
улетевших с Земли.
Покорные теперь, я узнаю́ их ныне
по именам, перенятым у птиц,
Отправляясь во второй раз
из страшного яблока рождения к звёздам.Вкруг меня текут два времени в одночас,
как два обруча музыки новой,
И лишь моя пуповина их связывает,
и я, дважды рождённый,
Чрез пояса своих матерей из плоти и земли
обращаю свой взгляд назад
И вижу, как текут с гор ручьи голосов
и звуками полнится долинаИ лишь одна тишинная река
вьётся посреди Земли
Как дым, струящийся под мост,
хотя корабль уже уплыл.
И пугаются птицы глухого дыма,
и поют имена страшных ветров Солнца
Но тишинная река впадает в небо
заглушая голоса их.
И я слышу её сквозь оба своих рождения
и лишь я один в реку тишины
Погружаю своё слово
и одалживаю мёртвым свой язык.
Качели над кладезем имён
Где блуждаешь ты, взор мой, без меня сквозь мои сны,
за волшебным следуя видом, пусть и спят твои очи?