Катали мы ваше солнце (страница 31)
– Не помните? – укоризненно громыхнул Столпосвят. – Так я напомню… Ровно тридцать восемь дней назад битва была… Лютая битва, кровавая! Заступили путь на речке на Сволочи отважные сыны земли теплынской бесчисленным ратям алчного да хищного Всеволока… И гостей незваных употчевали, и сами полегли… Эх, теплынцы! Солнышко помнит, а вы уж забыли…
Зашептался народ, пальцы принялся загибать, шевеля губами. Тридцать восемь там дней прошло, не тридцать восемь… Нешто их кто считал!
– Вспомним всех поимённо! – колоколом загудел князь. – Всех, кто пал в этой битве! Старого воеводу Полкана, что, презревши преклонный возраст, рубился со сволочанами, пока не изронил храбрую душу свою! Вспомним и тех, уцелевших в битве, но настигнутых царским гневом… Кудыку с Докукой! Да что тут долго толковать! Сами знаете, скольких мы тогда недосчитались…
Бабы тут же ударились в слёзы. То ли старенького Полкана Удатого жалко стало, то ли вновь закручинились по ушедшему в волхвы Докуке. Других-то потерь, честно говоря, как-то не припоминалось.
Старого лесу кочерга Пихто Твердятич выпрямил хребеток и, приосанившись, огляделся. Высмотрел в толпе крытую малиновым сукном шубейку и погрозил издали батожком.
– Восславим же светлое и тресветлое наше солнышко, – рёк громоподобно Столпосвят, – ибо не помогли бы нам без него ни доблесть, ни сабелька, ни копьецо! Разверзло добросиянное недра земные да напустило на ворогов преужасного воина, единым ударом богатыря Ахтака наземь повергшего! А ныне ведомо стало о бесславной гибели Ахтаковой! Затеялся, вишь, дерзкий по Ярилиной Дороге на борзом коне проехати! Да только осерчало златоподобное, гневом воспылало… Думал Ахтак в пещерах укрыться – так оно его и в пещерах нашло!
Дрогнул люд, смутился. Плоскыня-то с Брусилой рассказывали, что Ахтака сыра земля поглотила, а на самом-то деле вон оно как вышло-то…
– Так что не зря, не зря нам, теплынцы, солнышко сегодня оба своих лика явило! Предостерегает тресветлое… О чём, спрашиваете? Отвечу… – Князюшка, по обыкновению, свёл голос на рокочущие низы и примолк. Зная ухватки милостивца и защитника своего, прочие тоже затаили дух – ждали, чем ещё огорошит. – Битва битву кличет! – зычно объявил князь. – Так и надлежит знамение разуметь… Всеволок-то опять, сказывают, рать исполчил, мало ему показалось прошлого-то разу…
Переглянулись, заскребли в бородах да в затылках. Вон он, стало быть, куда клонит… В битву, стало быть, снова… Да хотя бы и в битву – от такой-то жизни!
* * *
Жара в тот день стояла – хоть яйца на ладошке пеки. Дрожал раскалённый воздух, изнывала, скучнела молодая травка. Так, глядишь, и засуху учинить недолго…
Велев теплынцам исполниться ратного духа, ускакал князюшка. Клики смолкли. Загудело людское сонмище, забродило, а самые ретивые двинулись ватагами к Мизгирь-озеру на боярский двор – копьеца попросить али кистенишка…
– Слышь, молодец… – прошамкал продравшийся сквозь толпу старый Пихто Твердятич, дёргая за малиновый рукав.
Берегиня повернул к нему тугое, словно бисером унизанное личико. Томно, чай, в шубейке-то, припекает! Ну да дело молодое, а жар – он костей не ломит…
– Князюшка-то, а? – неспроста завёл старый. – Слыхал, как он про внука-то про моего? Отважный, говорит, сын земли теплынской!
– Подержи… – сквозь зубы сказал ему берегиня и вручил конский повод.
Отряс оба рукава до локтей и растопырил усаженные перстнями пальцы.
– Дед! – прогнусил он в сердцах. – Доел ты меня уже и выглодал, бдя… Тебе поклон от внука на словах сказывают, а ты ещё кобенишься!
– Ну а кроме-то? – весь затрепетав, жадно спросил Пихто Твердятич. – Только на словах али ещё на чём?
Не до вежества было старому – хлебушка бы укусить. Дыру-то во рту ничем ведь не зачинишь, жива душа калачика просит…
Берегиня забрал повод и недовольно огляделся.
– Ушей много, – молвил он. – Отойдём-ка, дед, в закоулок, там и потолкуем…
Припадая на батожок, выбрался старый вослед за тугомордым с площади. Берегиня сунул окованную перстнями лапу в седельную суму и извлёк оттуда лоскуток пергамента. Подал, надменно отвернув мурло. Ежели кто со стороны углядит – подумает: милостыню дед выворковал…
Тоскливо защемило сердце у старого. Он-то чаял, что мучицы внук переслал али крупки какой… Ан, вишь, грамотку… Верно, сидит Кудыка сам в дремучем лесу, зубами щёлкает да в ноготок свищет. Одно смутно: в лесу сидит, а с письмишком к деду берегинь шлёт… Да и письмишко-то не берестяное… Где ж это он, забродыга, пергаментом разжился?
Пихто Твердятич насупился, развил грамотку и, отнеся подале от глаз, принялся читать:
«Солнышку моему сиятелю, свету моему совету, старому дедушке Пихто Твердятичу – внучище его недостойный Кудыка челишком бьёт…»
Ишь ты, завернул… Потеплело на сердце. Зажмурился старый, ровно маслица лизнувши.
«Дед, – продолжал Кудыка. – Серебришко я перепрятал. Отыми половицу, да не ту, что справа от печи, – левую отыми, вот там оно и есть. Передавших грамотку не забижай, я с ними при случае ещё денежку пришлю, когда та вся выйдет. Засим писавый кланяюсь…»
Заробев, Пихто Твердятич отнял слабые глаза от грамотки и воззрился, часто взмаргивая, на распаренного берегиню. Что рыло, что шубейка – цвет один…
– Кто ж он теперь-то? – еле выпершил дед. – Уж не в разбой ли, часом, ударился?
Берегиня скроил таинственное изличье, сплюнул, огляделся.
– Не знаю, дед, – прогнусил он тихо и значительно. – Но круто, говорят, взлетел, крутенько… Кощей – и тот о нём уже наслышан. Вот и смекай…
– Так а письмишко-то кто передал?
– Говорю ж тебе: от Кощея пришли…
– А ты-то сам не от Кощея разве? – опешил старый.
– Куда там! – вздохнул тугомордый отрок. – От подручных его. Сам-то Кощей, вишь, глубоко закопался, личика не кажет. Ежели и встретится с кем, то разве с боярином каким, а то и с самим князюшкой… Однако прощай, дед. Недосуг мне. Ежели понадоблюсь – дай знать…
С этими словами берегиня махнул в седло, и гнедоподвласый конёк понёс его по улочке ладной нагрункой[94] – с отволочкою задних ног…
Смотрел ему вслед старый Пихто Твердятич, слёзы смигивал.
«Ай, внуче… Ай, внуче…»
* * *
Нет, ну её к ляду, такую милость! Пожаловало, называется, красно солнышко чад своих! Работать два дня подряд без отдыха – шутка, что ли? Да ещё и ни на один храпок не прилёгши! И ежели прав был кудесник Докука, что, мол, возрадовалось тресветлое общему воздержанию, то лучше уж снова во блуд удариться…
Ко второму за день закату изнемог князюшка Столпосвят, с голоса спал. Как вскинулся в седло при виде знамения, так и метался, сердешный, по градам и весям теплынским – собирал людишек на рыночных площадях, речи творил… Лошадушка вся от пены белая, сменить пришлось. Будь на его месте кто другой, духом послабже, жилою потоньше, – ей-ей, не выдержал бы: закрыл глазки да лёг на салазки… Да только не из таких князюшка-то наш! Нутром чуял: не тот нынче день, чтобы в праздности да неге полёживать. Тут так: не удержался за гриву – за хвост не удержишься… Куй, пока брызжет!
Спешившись у высокого боярского крыльца, князюшка опёрся на окатистое надёжное плечо Блуда Чадовича, постоял, перевёл дух и лишь после этого поднялся, тяжело ступая, по лесенке с хитро выточенными перильцами.
– Кликнул? – устало спросил он, даже и личика не повернув в сторону боярина.
– Ждёт… – почтительно молвил тот, поддерживая князюшку под локоток.
Когда подступили к горнице, за дверью кто-то взлепетал по-берендейски, но с греческим выговором:
– Цестны целовеки так не делают! Долзен – плати!
Боярин распахнул дверь перед князем. Пол в горнице устелен был ковром, стол накрыт нарядной скатертью, на окнах – занавесы да наоконники, поставец сиял серебряной посудой. Красовались в тарелях[95] всевозможные яства, а в самой серёдке стола выгибала шею лебедь целая, нерушеная.
На лавке, промакивая тафьёю выпуклую плешь, пригорюнился Лют Незнамыч, а перед ним метался, запальчиво взмахивая руками, смуглый изобиженный грек.
Вяло ответив на приветствия, князюшка сел за стол и принял из рук боярина полный кубок доброго вина. Выцедил, прищурив правое око, закусил заморской маслиной, поставил кубок, призадумался. Потом вскинул бровь и глянул на скукоженное личико розмысла:
– Вишь как оно бывает-то, Лют Незнамыч… На смирного беду нанесёт, а прыткий и сам набежит… Так что не помогло тебе смирение твоё… Влез по уши – полезай и по маковку… На участке-то хоть спокойно?
– Куда там! – Розмысл с горечью махнул тафьёй. – Вече[96] собирают, в доски железные бьют…
– А чего хотят?
– Да зябко молвить, чего хотят, – передёрнув плечиками, отвечал Лют Незнамыч. – Родислава Бутыча скинуть мыслят. А на место его Завида Хотеныча прочат…
– Разумно… – одобрил Столпосвят и мигнул боярину.
Тот живо наполнил кубок.
– Да мало ли что разумно! – вскричал розмысл. – По Уставу Работ…
Князюшка поперхнулся и, проплеснув вино, грянул донышком в стол.
– По Уставу? – взревел он, да так, что из оконного переплёта чуть стёклышки не посыпались. – Это по какому же уставу вы нас позавчера заморозками пожаловали? А сегодня и того чище – ночи лишили! Давно пора в шею гнать этого вашего хрыча Родислава Бутыча, пока он тут светопреставления нам не учинил! И правильно Завид Хотеныч сделал, что грамоту его разорвал! Ишь! Один дельный человек на всю преисподнюю – и того убрать норовят…
– Против главного розмысла – н-не пойду, – выговорил с запинкой бледный Лют Незнамыч.
– Не пойдёс – плати, – тут же заявил чернявый. – Ми, греки, – цестны целовеки…
– Да немыслимо сие! – возопил в отчаянии Лют Незнамыч. – О чём глаголешь, княже? Или грамоту царскую тебе ещё не вручили?
Столпосвят насупил брови и поднёс кубок к улыбнувшимся устам.
– Вручили… – рёк он напевно и выпил. Развёл усы, огладил бородушку. – Велит мне та грамота снять с кормления участок Завида Хотеныча… И пока не покорится, припасов ему не поставлять…
– Так неужто не снимешь?
– Ну почему же… – невозмутимо пророкотал князюшка. – Сниму-у… – Тут он бросил на Люта Незнамыча исполненный грозного лукавства взор. – Только не его участок, а твой. Твой, розмысл! На второй день у людишек животы подведёт – они тебя самого съедят… сольцой не посыпая… А порушь-ка мне, боярин, лебедь белую!
Блуд Чадович взмахнул ножом и, раскроив птицу, поднёс с поклоном на блюде наиболее лакомый кус.
– Неужто и царя не страшишься? – пролепетал ужаснувшийся розмысл. – Прознает ведь…
Вместо ответа Столпосвят взял неспешно в обе руки лебяжью ножку, поднёс было ко рту, как вдруг, опечалившись, вернул на блюдо. Воловий глаз князюшки внезапно налился слезой.
– Царь-то наш батюшка… – молвил князь, в расстройстве отодвигая тарель. – Помер болезный… Вот уж месяц тому, как помер…
– Как?!
– Греческая хворь прикинулась, – утирая глаз согнутым пальчиком, с грустью пояснил Столпосвят. – Кондратий[97] называется…
– А сразу-то почему ж не огласили?
Вздохнул князюшка.
– Да вишь, брат мой окаянный Всеволок смуты испужался… Молил-молил меня никому не сказывать, да и другим запретил. Да только, видать, правды-то не утаишь…
Скорбная и в то же время очумелая тишина постигла горницу. И в тишине этой скрипнула, спела тихонько дверь. На пороге, поджав губки, стояла стройная, как веретёнце, боярышня – заплаканная и сердитая. Окинув беглым взглядом розмысла и дядюшку со Столпосвятом, уставилась исподлобья на грека. Тот не понял – вскинул брови, покатал туда-сюда чёрные маслины глаз, неуверенно цокнул языком…
– Крути, боярин, свадебку, – с отвращением проговорила Шалава Непутятична. – Зарок дала: кого первого сейчас увижу – за того и пойду…
Глава 17. Время смутное
– Так что двум котам в одном мешке не улежаться… – мудро подытожил Ухмыл и надхлебнул стаканчик.