Катали мы ваше солнце (страница 5)
Глава 3. Грамота государева
Бить его не решились. Сообразили: не людского суда требует столь неслыханное кощунство. Ну ладно бы ещё оскорбил волхва или там идола какого-нибудь резного… Но чтобы само ясное солнышко!
Шумок, правда, кинулся со взвизгом на пьянчужку, но храбры его вовремя перехватили и кол отняли. Тем более что и кол был не его, а Кудыкин…
Солнышко стремительно падало в невидимое отсюда Теплынь-озеро, плавало по тресветлому еле заметное пятнышко, на которое так и забыли указать недоверчивому Докуке. Не до того было…
Когда выбрались из слободки, толпа возросла вчетверо, если не впятеро. Впереди два суровых храбра вели связанного пьянчужку. Моргал, стервец, крутил испуганно головой и, кажется, трезвел на глазах. Сказанные им в беспамятстве слова передавали друг другу шёпотом. Бабы ахали, хватались за побледневшие щёки. Мужики изумлённо бранились.
Справа горбились схваченные снегом развалины мёртвого города Сволочь-на-Сволочи. Кое-где карабкался в вечереющее небо жидкий грязноватый дымок: погорельцы уже, должно быть, починили сломанные утром землянки и теперь отогревались как могли. Поначалу при виде угрожающе галдящей толпы слобожан они вообразили, что их опять идут бить, хотели было дать дёру, однако, уразумев, в чём дело, осмелели и вылезли поглазеть, хотя приблизиться вплотную так и не решились.
Толпа выла, потрясала дрекольем и призывала тресветлое солнышко пасть на плешь дерзкому пьянчужке, испепелив того до самых до пят. Горбатые сугробы справа кончились, снежок под ногами перестал скрипеть, начал всхлипывать. Капище было уже близёхонько. Вскоре пошёл снежный уброд, потом хлипкая грязь и, наконец, просто влажная земля, кое-где прикрытая молодой ярко-зелёной травкой. Тёплая эта полоса тянулась через всю страну берендеев с востока на запад, слегка забирая к северу. Называлась она Ярилиной Дорогой и почиталась священной, заповедной землёй. Не то что пахать – праздно ходить по ней и то разумелось тяжким грехом. Ступить на тёплую землицу Ярилиной Дороги позволялось лишь приносящим жертву да ведущим кого-то на суд.
Само капище представляло собой частокол резных идолов, за которыми возвышался остроконечный колпак крыши на двенадцати столбах. Верх был увенчан изображением солнечного лика, а под крышей зияло чёрное жерло выложенного замшелым камнем глубокого колодца, ведущего прямиком в преисподнюю. Над колодцем был изноровлен[30] двуручный ворот; покачивалась на цепях тяжёлая, позеленевшая от старости бадья, куда грузили принесённые в жертву резные куколки-берендейки, а то и преступников, чьи злодеяния требовали столь ужасной казни.
Высокий рябой волхв (тот самый, что утром приходил в слободку), сурово сдвинув брови, вышел навстречу. Увидев связанного, вперился в него таким жутким взглядом, что слободской люд мгновенно притих. Показалось, что и рассказывать ни о чём не надо: на то он и кудесник, чтобы знать обо всём заранее.
– В чём его вина? – спросил тем не менее волхв, по-прежнему испепеляюще глядя на пьянчужку.
Храбры беспомощно оглянулись. Сабельками-то они орудовать могли славно, а вот языками… В чём вина… Легко сказать, в чём вина! Ну ладно бы там ещё телёнка увёл или в чужую клеть залез… А то ведь такое вымолвил, что и повторить страшно…
– Солнышко наше хаял, златоподобное! – пришёл на выручку из толпы бойкий Шумок.
При этих словах кудесника аж переплюснуло, как с похмелья. Собрал рот в жемок и грянул железной подковкой посоха о вымощенную камнем землю. Из-за сложенных высокой поленницей берендеек вышли и приблизились двое таких же, как он, волхвов – все в оберегах, только что без посохов.
– Солнышко хаял? – медленно выговаривая слова, переспросил кудесник, и все невольно поёжились. – Стало быть, солнышку и ответишь… В бадью его!
Охнули бабы, толпа попятилась. Всего ждали, но только не этого. Да ведь не убивал же никого, не поджигал! Молвил по пьяной лавочке охальное словцо – и на́ тебе: живого человека – да в преисподнюю!
Мрачные жилистые волхвы подступили к связанному и, подхватив под папоротки[31], повлекли к дыре. Тот даже и не отбивался, тоже, видать, как громом поражённый. Кинув осуждённого в бадью, взялись за рукояти ворота и вынули железный клин. С ужасающим скрипом широкая низкая кадка пошла на цепях вниз, во мрак. Мелькнуло в последний раз лицо пьянчужки, искажённое диковатой восторженной улыбкой. Не иначе умом напоследок повихнулся от ужаса… Да оно, наверное, и к лучшему.
Заголосила баба, за ней – другая. Скрипел ворот, колебались туго натянутые цепи. Потом из бездны донёсся глухой стук, – должно быть, бадья достигла дна преисподней.
Тут снова грянул о камень посох, и плач – будто сабелькой отмахнуло. Волхв, вскинув обе руки, повернулся к закатному солнышку и запел – трудно, простуженно:
Свет и сила
Бог Ярило.
Красное Солнце наше!
Нет тебя в мире краше.
Берендеи с трудом разомкнули рты и, тоже поворотясь в сторону Теплынь-озера, повторили хвалебную песнь. Потом снова уставились на волхва.
– А вы, – в остолбенелой тишине проговорил тот, – вольно или невольно причастные, тоже должны очиститься. Тот, кто слышал противные слова, принесёт в жертву лишнюю берендейку. Тот же, кто слышал и сам потом произнёс (хотя бы и шёпотом), принесёт две.
* * *
В слободку возращались, когда солнышко почти уже коснулось самого что ни на есть небостыка. Или горизонта[32], как его называют греки… Надо же было придумать такое дурацкое слово! Ну «гори» ещё понятно, а вот «зонт» что такое?
– Берендей, а берендей!
Кудыка обернулся на голос. Меж двух заснеженных развалин мёртвого города избоченилась молоденькая чумазая погорелица в каких-то косматых лохмотьях вместо шубейки. Впрочем, беженцы из Чёрной Сумеречи, кого ни возьми, все ходили чумазые. Оно и понятно: дров нету, снегом умываться – зябко, а грязь ведь тоже от стужи хоть немного, да спасает.
– Чего тебе?
– Расскажи, что с ним сделали-то!
– Что-что, – недовольно сказал Кудыка. – В жертву принесли, вот что! Бросили в бадью – и к навьим душам, в преисподнюю.
Повернулся и двинулся дальше. Не то чтобы он презирал или там боялся погорельцев, как многие в слободе, – просто солнышко вот-вот должно было погрузиться в Теплынь-озеро, а добираться до дому в темноте не хотелось.
– Берендей, а берендей!
– Ну, чего?
– А я ведь про него кое-что знаю.
– Про кого?
– Ну, про этого… которого в жертву…
– Да ну? – Кудыка подступил поближе. – Расскажи!
Чумазая погорелица засмеялась, дразня белыми зубами. Вроде даже и не баба. Девка ещё…
– А замуж возьмёшь?
– Да иди ты к ляду! – обиделся древорез.
– Ну тогда идольца резного подари.
Кудыка тут же отшагнул назад:
– Ишь ты! Идольца ей… А вот не дам я тебе идольца! Вы их, говорят, в кострах жжёте…
– Тогда не расскажу!
Кудыка покряхтел, раздираемый надвое любопытством и боязнью. С одной стороны, он готов был понять погорельцев: землянки – ветхие, топить нечем, тут, пожалуй, всё, что хочешь, в костерок подкинешь… Но ведь не берендейку же! Во-первых, грех, а во-вторых, ты её резал, старался – и на́ тебе! В огонь!
– Поклянись, что не сожжёшь!
– Отоймись рука и нога, коли сожгу! До завтра дотерплю, а там пойду в слободку – на хворост выменяю!
Кудыка поколебался ещё немного – и полез за пазуху.
– Ну? – сказал он, отдав берендейку.
Погорелица ухватила древореза за рукав и, подавшись губами к уху, зашептала жарко:
– Его один уж раз туда бросали…
– Кого?
Кудыка ошалело отстранился.
– Да этого… О ком говорю… Только в другом капище, у сволочан… Он там, сказывают, большого идола у волхвов на дрова скрал… Не то Перуна[33], не то Велеса…[34] Ну, поймали, кинули в бадью, да и вниз… Как сейчас…
Кудыку прошиб озноб.
– А вдруг это не он был?
– Он-он! Я его хорошо запомнила… Да и как не запомнишь – такая страсть!
– Да ты погоди, погоди… – забормотал Кудыка, отдирая грязные пальцы от рукава шубейки. – А как же он из-под земли-то потом выбрался?
– Ну вот выбрался, значит… Ей-ей, не вру… А только зря ты, берендей, в жёны меня брать не хочешь… Возьми, а?
Еле отвязавшись от назойливой погорелицы, Кудыка заторопился в слободку. Был он сильно раздосадован и бранил себя на все корки. Который уже раз подводило Кудыку его неистребимое любопытство. Взял вот и отдал берендейку неизвестно за что. Ишь! В жёны её возьми, чумазую! Верно говорят, бабий ум – что коромысло: и косо, и криво, и на два конца… Надо же что придумала: из преисподней вылез! Хотя курносый храбр Нахалко тоже вон в кружале говорил, что вылезают… чёрные, с кочергами…
Пали быстрые сумерки. Уже подходя к дому, Кудыка заподозрил ещё кое-что неладное и снова полез за пазуху. Так и есть! Второго идольца тоже как не бывало. Ну, погорелица! Одну, значит, берендейку выпросила, другую – стащила… Плюнул Кудыка, выругался. Правильно им сегодня землянки разорили, забродыгам!
* * *
Старый дед Пихто Твердятич не спал, ждал возвращения внука. Выслушав рассказ Кудыки, сказал: «Вона как…» – и угрюмо задумался.
– Дед, – затосковав, позвал Кудыка. – А вот, скажем, помер берендей… Покинул Явь, стало быть… Чистые души идут в Правь, к солнышку. Нечистые – в Навь, под землю… Это я понимаю. А вот те, кого волхвы заживо в бадейке в дыру эту опущают… С ними как?
– Да так же… – недовольно отвечал ему дед. – Пока дна достигнет, со страху помрёт…
Кудыка вспомнил глухой негромкий удар, пришедший из чёрной глубины колодца, и содрогнулся:
– А потом куда?
– Как «куда»? – Дед заморгал. – Так в преисподней и остаются. Куда ж ещё?
Кудыка аж скривился, представив:
– И что они там?
– Что-что! – сварливо отозвался дед. – Мы туда берендейки опущаем… А они их, значит, солнышку относят, трудятся…
– Так они же нечистые! Души-то!
– Ну, ясное дело, нечистые, – сердито сказал дед. – Будут тебе чистые души такую тяжесть таскать!
Ужинали молча. Поднявшись к себе в горенку, Кудыка долго маялся, топтал тропу из угла в угол и всё поглядывал на дубовый винтовой жом. Наконец не выдержал, соблазнился. Вынул собранный снарядец, намотал ремень на валик до отказа и, установив позвонок, пустил колебало. «Трык-трык… – заскрипело и застучало в горнице. – Трык-трык…» Может, оно и грех, а всё веселее…
Во сне виделось Кудыке чёрное жерло колодца и пьянчужка, с шальной улыбкой влекущий куда-то преогромную охапку резных берендеек. «Ты того… поосторожнее… – забеспокоился во сне Кудыка. – Резьбу спортишь… Солнышку, чай, несёшь!» – «Катали мы ваше солнце!» – с безобразной ухмылкой ответил ему пьянчужка и ссыпал дробно загрохотавшую охапку на каменный замшелый пол преисподней. Откуда-то взялась чумазая белозубая погорелица тоже с идольцами (один – выпрошенный, другой – украденный), и стали эти двое охально и бесстыдно разводить костёр из берендеек. Тут из стены вышел рябой волхв, сдвинул брови, грянул посохом, искры из камня выбил. «Видел? – вопросил он Кудыку, грозно кивнув на пьянчужку с погорелицей. – Стало быть, тоже грешен. А ну жертвуй ещё одну берендейку!»