Глаза Моны (страница 12)

Страница 12

Возможно, Анри хотелось бы добавить, что годом позже, в 1669-м, будут посмертно опубликованы “Мысли” Паскаля со знаменитым фрагментом о двух бесконечностях: большой и малой. Но он увидел, что Мона в полном изумлении, и решил остановиться. Уже и то, что сказано, слишком огромно для такой маленькой головки. Паскаль подождет. А пока его внучке нужнее всего чашка горячего пузыристого шоколада.

9. Никола Пуссен. Храни твердость духа

Перед новогодними праздниками Поль не продал совсем или почти ничего, хотя объявил дешевую распродажу больших киноафиш и одну из них, афишу “Сталкера” Андрея Тарковского, в отличном состоянии и с автографом художника, стоившую несколько сотен евро, отдал за несколько десятков. На афише были нарисованы три маленькие человеческие фигурки среди дюн, перед огромной дверью, из-за которой выглядывала маска не то собаки, не то волка. Полю не хотелось уступать афишу за бесценок, но выбирать не приходилось. Зато он отказал Камилле, когда она предложила купить у него большую коллекцию виниловых пластинок, якобы для того, чтобы раздарить коллегам-волонтерам. Поль понял, что жена делает это из любви к нему, но почувствовал в этом жесте и жалость, которая его унижала.

Финансовые проблемы обострились до такой степени, что он стал сильно урезать расходы. Зима выдалась холодная, а он упорно не включал обогреватели и по возможности гасил везде свет. Но на красное вино, подогревавшее его изнутри, не скупился. Хотя и знал: эффект обманчив, алкоголь лишь ненадолго расширяет сосуды и никак не помогает бороться с холодом. Но Поль на все махнул рукой.

Однажды, когда Камилла задержалась, работая над бухгалтерскими отчетами в своем обществе помощи малийским беженцам без документов, которое располагалось на улице Бара в Монтрёе, Мона пришла после школы в отцовскую лавку. Ей нравилось делать вид, что она работает, как большая, а Поль, подыгрывая дочке, давал ей мелкие поручения, которые она, гордая собой, старательно выполняла. Ей не терпелось стать взрослой, и она не понимала родителей, с сожалением вспоминавших о детстве, о своих школьных годах.

В лавке были две вещи, которых Мона побаивалась: стальной бутылочный еж-растопырка, похожий на какого-то жуткого монстра, и люк, который вел в огромный темный погреб. Но она с удовольствием сидела в подсобном помещении и составляла для Поля опись старых американских журналов, скупленных когда и где придется. Их названия на английском языке звучали как магические заклинания. Страницы часто бывали изъедены плесенью, но Поль твердил, что на них есть охотники во всем мире. И пока он начищал какой-нибудь старый музыкальный автомат со слабым звуком, Мона прилежно корпела над своей описью, как монах-переписчик. В лавке без конца крутились шлягеры Франс Галль. Когда она пела “Мастер Сезанн”, Мона вдруг чихнула от пыли, дернувшись при этом так, что головой пихнула этажерку, с нее свалилась и на полу раскрылась здоровенная коробка. Мона не стала звать папу, а принялась сама разглядывать содержимое коробки и нашла валяющиеся на стопке журналов Life свинцовые фигурки – причем много, не один десяток! Должно быть, про них просто забыли. Даже при тусклом свете Мона, ощупывая их, поняла, как изумительно тонко они сработаны. Что это: игрушки или статуэтки для украшения? Она погладила крошечного, бьющего в тарелки клоуна – до чего же изящная штучка, как хороши переливчатые краски, особенно красный колпачок! Фигурка была так хороша, что Мона решила поместить ее на витрину, где были выставлены образцы товаров, в самый дальний уголок. Папа, рассудила она, все равно не обратит внимания на такую крохотулю, зато этот маленький свинцовый клоун составит ему компанию, немножко скрасит одиночество.

* * *

На улице дул сильный ветер, а Лувр обдавал посетителей теплом, словно укутывал их в мягкий шелк. Мона пришла в длинном пальто с капюшоном и сапогах с белой меховой опушкой. Этот наряд составлял разительный контраст с весенним колоритом картины, к которой подвел ее дед.

Четыре персонажа: трое пастухов и некая женщина – окружили серую каменную гробницу, занимающую центральное место в картине. Высотой она, судя по соотношению с человеческим ростом, около полутора метров. Первый пастух стоит у левого угла гробницы, положив на нее руку, в другой руке у него посох, он молод, одет во что-то короткое, белое с розовым оттенком, на курчавых волосах венок из плюща. Он смотрит на второго, тоже полуобнаженного, явно постарше, с темной бородой, который опустился на одно колено и рассматривает надпись на камне. С другой стороны, напротив первых двух, – третий пастух, тоже совсем юный, в красном, он склонился, поставив ногу на обтесанный камень, и пальцем указывает на выгравированные слова. Но смотрит в другую сторону, на женщину, которая положила руку ему на плечо. Она одета в желтое и синее, на голове что-то вроде тюрбана. Женщина улыбается, возможно, сдерживает смех. Все фигуры выписаны с предельной ясностью. Только четырнадцать букв на гробнице видны не так отчетливо. Они полустерты, отчасти их заслоняют руки склонившихся пастухов. На заднем плане два дерева, поближе – тоже древесные стволы и листва. А на горизонте горный пейзаж под голубым небом с лентами облаков. Чувствуется, что день, хотя и лучезарный, на исходе.

– Ну, Мона, ты уже четверть часа стоишь, уткнувшись в картину носом. Смотри – проткнешь!

– Диди, ну погоди, еще минутку!

Анри смотрел на Мону и чувствовал, что она точно так же, как пастухи на картине, изо всех сил старается понять. Удивительная созвучность действий девочки за рамками картины и персонажей внутри! Он перебирал в уме многочисленные ученые толкования этого сюжета гениального художника, в частности, думал о комментариях Эрвина Панофского. Панофский! Его имя, вошедшее в пантеон истории искусств, совершенно неизвестно широкой публике, но Анри почитал его, как физики почитают Эйнштейна. Подобно Эйнштейну, стремившемуся открыть всеобщий закон, который объединил бы основные законы физики, Панофский искал некий верховный закон видения и изображения, – искал и, разумеется, не находил. Это воодушевляло Анри – ведь видение мира определяет отношение к нему, связь эта очевидна, но неуловима.

– Ладно, сдаюсь, – внезапно сказала Мона. – Скажи мне, что же там написано, на этом камне? Я догадалась, что надо прочесть эти слова, раз все на картине пытаются их прочесть. Помоги мне.

– А сама ты не можешь? Но ведь это очень простое латинское выражение.

– Откуда же мне знать латынь?!

– Конечно, это я в шутку. Я и сам ее подзабыл. Но эту фразу помню. Тут написано: Et in Arcadia ego, что значит: “И в Аркадии я”.

– Где-где?

– В Аркадии. Это область на полуострове Пелопоннес, в Греции. Образованному человеку XVII века название было хорошо знакомо, потому что в то время много читали античную литературу. Например, у Вергилия и Овидия, родившихся в I веке до нашей эры, часто упоминается эта пастушеская страна как место, где живется сладостно и безмятежно. Аркадия – счастливый край.

– Это и показывает художник.

– Да. Никола Пуссен никогда не был в Греции. Но изображает прекрасную Аркадию во всей ее буколической красоте. По сути, все виды природы, которые он написал за свою долгую жизнь, выражают аркадский идеал: гармоническое сочетание благодатного изобилия и предельной простоты. Всего вдоволь и ничего лишнего. Есть все, что нужно, и ничто не обременяет.

– Знаешь, мама с папой тоже любят природу, а я как-то не очень. И честно говоря, мне иногда ужасно скучно с ними гулять. Особенно когда они влюбленно смотрят друг на друга, а мне велят идти поиграть.

Анри вспомнились слова художника Франсиса Пикабиа: “В сельской тишине мне так скучно, что хочется грызть деревья”. Но вряд ли стоило еще и подзуживать Мону, поэтому он оставил воспоминание при себе и продолжил рассказ:

– Природа несовершенна. Задача художника – улучшать ее. В XVII веке был популярен написанный на итальянском важный трактат некоего Ломаццо. Он говорил, что художник, изображая природу, должен улучшать ее на трех уровнях: размещая разные ее части на сообразном расстоянии, строго соблюдая ее пропорции, правильно распределяя тона палитры. Полный порядок в линиях и красках.

– И Пуссен следовал этим правилам?

– Да, но он пошел дальше. Гораздо дальше. Пуссен чрезвычайно лаконичен, он стремится к стабильности, скуп на эффектные приемы. В этом смысле он ближе к “классицизму” XVII века и не приемлет течение, которое презрительно именовали “барокко” (что означает – жемчужина неправильной формы). У Пуссена все правильно, все регламентировано. Из-за этого сегодня он не кажется таким уж привлекательным, не поражает с первого взгляда, как его современники Рубенс, Симон Вуэ и другие, чье творчество покоряет обилием контрастов, страстей и движений. Впрочем, сам Пуссен говорил, что Караваджо – помнишь, это тот мастер светотени, которого мы упомянули, когда говорили о Рембрандте, – явился на свет, чтобы “разрушить живопись”.

– Вряд ли Пуссену понравились бы боевики современного кино.

– Наверно. Тем более что он предпочитал огромным монументальным холстам, изобилующим сценами и фигурами, станковую живопись, картины скромных размеров, сдержанные и многозначительные.

– На этой картине человеческие фигуры немного похожи на статуи.

– Ты права. Хотя Пуссен не был скульптором, но, прежде чем браться за кисть, он лепил восковые фигурки персонажей и помещал их в закрытую коробку. То есть создавал трехмерные модели своих картин. Спереди проделывал отверстие, через которое смотрел внутрь, а по бокам дырочки, чтобы проходил свет. И в этом миниатюрном театре подыскивал наилучшее освещение и такое расположение, такие жесты персонажей, которые лучше всего отвечали сюжету.

– А он был знаменитым?

– Жизнь Пуссена была довольно странной. Поначалу во Франции его не оценили по достоинству. В 1624 году он поехал в Рим, чтобы добиться успеха там, и действительно приобрел в Вечном городе славу картинами на моральные темы. А в 1642 году Людовик XIII позвал его обратно во Францию и присвоил титул “первого художника короля”. Это почетное звание, но Пуссену оно не подходило. Как я тебе уже говорил, Пуссен любил работать медленно, основательно, писать тщательно продуманные станковые картины небольшого формата. А в ту пору художник, на которого возлагались важные обязательства, должен был непременно писать для королевской семьи огромные полотна при помощи целой армии помощников, которые выписывали бы драпировки, декоративные детали, а это колоссальный труд, – да к тому же служить определенной политической идее. Тут требовался человек энергичный, деятельный. Пуссен же был не таков. Поэтому во Франции он пробыл недолго и очень скоро вернулся в Италию, где жил до последних дней. Умер он в возрасте семидесяти одного года. Долгий век по тем временам.

Мона изумленно посмотрела на хитро улыбающегося деда. Он-то сам был гораздо старше. А в ее глазах и вовсе бессмертный.

– А ты, Диди, что выбрал бы между Францией и Италией?

– Между Францией и Италией – Альпы. (Мона не поняла каламбур.) Как бы то ни было, эта картина написана в Италии, незадолго до отъезда Пуссена во Францию. Погляди-ка, три пастуха и нимфа озадачены надписью на саркофаге, искусствоведы тоже постоянно спорят о том, от чьего имени она сделана, что это за “я”. Какой-то умерший человек вещает о себе из загробного мира? В таком случае это речь в виде эпитафии, покойный пастух говорит своим собратьям о краткости земной жизни. Или это говорит Смерть? Тогда она напоминает, что свирепствует всюду, даже в идиллической стране, где никто не помышляет, что может когда-нибудь исчезнуть. И смысл картины ясен: аркадские пастухи постигают, что их жизнь, прекрасная и беззаботная, конечна. Это своего рода memento mori — еще одно латинское выражение, Мона! Оно означает: помни, что умрешь.

– Но раз так, почему улыбается женщина?

– Потому что ничто, даже смерть, не стоит того, чтобы трепетать перед ней от страха. Избегая трагического пафоса, но придавая своим персонажам спокойную строгость мраморных статуй, художник призывает зрителя к моральной стойкости, к высоте и невозмутимости духа.