Глаза Моны (страница 13)

Страница 13

– Кажется, я понимаю. Манера Пуссена – спокойствие. Никаких страстей, потому что он хочет, чтобы его произведения поднялись на ту самую высоту, где… – Мона запнулась.

– …Где дух остается невозмутимым, – продолжил за нее дед. Мона убежденно кивнула. – Скажу тебе больше. В молодости во время драки Пуссену повредили правую руку. Он чуть не потерял ее. Представляешь себе, каково это для художника? И беды на этом не закончились. Позднее, в одном из писем, он жалуется на здоровье. А в 1642 году признается, что рука его начинает дрожать. Причиной, должно быть, стали перенесенные болезни, а возможно, и лечение, если вспомнить об уровне тогдашней медицины. С годами дрожь становилась сильнее. Но двадцать с лишним лет он преодолевал недуг и, не жалея времени и сил, создавал эстетически безупречные произведения. Кисть в дрожащей руке оставалась тверда. Такой вот парадокс. Рука могла дрожать, но Пуссен ни перед чем не дрогнул. Его картины – образец твердости духа.

– А ты, Диди, дрожишь, когда думаешь о смерти?

– Когда думаю о своей, никогда.

– А! Значит, ты веришь в Бога?

– Нет веры без сомнений, Мона.

– То есть как это?

– То есть я сильно в нем сомневаюсь.

10. Филипп де Шампань. Всегда верь в возможность чуда

Доктор Ван Орст, следуя новогодней традиции, поздравил Мону и ее маму и пожелал им всего наилучшего. Но о здоровье ничего не сказал. Заметил только, что Мона не была у него полтора месяца.

– Целую вечность, – проворчал он.

Мона чувствовала себя напряженно. Каждый раз, когда доктор хотел осмотреть ее глаз, он сосредоточенно хмурил брови, и она невольно делала то же самое, что сильно затрудняло процедуру. Хотя взрослые ничего ей не говорили, она понимала, что в любую минуту может прозвучать страшный, окончательный приговор. Прошло несколько минут, а она все ерзала, не в силах сидеть спокойно, и дрожала от страха.

– Подумай о чем-нибудь другом, – гипнотическим тоном сказал Ван Орст.

Но где в мозгу та секретная пружинка, которая позволяет “думать о другом”? “О чем-нибудь другом, о чем-нибудь другом”, – твердила себе Мона. И в конце концов ей удалось запустить некий диковинный мысленный механизм, который стал выстреливать на поверхность сознания разные картинки: то свинцовые фигурки, которые она нашла у отца, то разные гримасы Жад, то усмешка цыганки Франса Хальса, то дедушкин шрам, то шевелюра Гийома. Но ни за один образ она не могла зацепиться, и от этого мельтешения непроизвольно моргала, пока не выскочило воспоминание о тяжелом липком мяче, шарахнувшем ее в висок на школьном дворе, и тут ей стало так больно, что веки совсем захлопнулись. Метод доктора Ван Орста не сработал.

Видя, каких усилий стоит дочке приготовиться к осмотру, Камилла, которой не терпелось, чтобы все поскорее закончилось, вдруг ощутила острую ненависть к доктору, а потом за это и к самой себе. Она хотела вмешаться, но Мона решительным и совсем взрослым жестом остановила ее – “погоди”! Девочка набрала полную грудь воздуха и решила действовать иначе: не отвлекаться на что-то успокоительное, а физически контролировать себя самостоятельно, силой воли. И Ван Орст смог наконец направить в ее зрачок диагностический луч и тщательно все осмотреть. Мона, витавшая где-то в отрыве от своего тела, расслышала только одну реплику из разговора доктора с мамой: “Пятьдесят на пятьдесят”.

* * *

Мысль о сомнениях доктора так угнетала Мону, что в Лувр с дедом она пришла очень грустной. Анри, хорошо изучивший каждую черточку внучки, каждый ее жест, чувствовал нежность и жалость при виде ее понурой круглой головки. Ему вспомнился Калимеро, глазастый цыпленок с печальной мордочкой и половинкой скорлупы на голове из аниме-сериала. К Калимеро, единственному черному птенчику среди других желтых, жизнь была “слишком уж несправедлива”, вот и грустное личико Моны в ту среду выражало такую же обиду на судьбу. Анри крепко обнял ее, как ребенок прижимает к груди котенка. Мона страшно удивилась – на деда это совсем не похоже, но настроение ее исправилось, и она снова была готова к путешествию по залам музея. Анри тоже был полон решимости продолжать. Гордый тем, что хорошо знает людей и в том числе свою внучку Мону, он собрался сегодня снова, как и в прошлый раз, посетить страну классицизма, но на этот раз показать не счастливую Аркадию, а нечто более суровое.

На картине две погруженных в молитву монахини. Все вокруг: деревянный пол, потрескавшиеся стены – в серых тонах, это келья, точнее, угол кельи, справа висит большой крест. Прямо под ним полусидит, полулежит довольно молодая женщина, фигура ее выписана тщательно и с большой точностью. Спиной она прислонилась к спинке стула, а вытянутые ноги покоятся на широком табурете с синей подушкой. Впрочем, ног не видно – они, как и все тело, кроме молитвенно сложенных пальцами вниз рук и овала лица, скрыты серым одеянием, поверх которого надет фартук-скапулярий с пришитым к нему большим красным крестом. Вторая монахиня, пожилая, в такой же одежде, стоит на коленях рядом с первой. Она тоже молится, губы тронуты легкой улыбкой. Сверху на обеих монахинь падает луч яркого света, слева он захватывает подбородок старшей, а справа – какой-то предмет, лежащий на коленях молодой; это открытый реликварий, сундучок для хранения святых реликвий. В левой части картины длинная надпись на латыни, начинающаяся со слов: Christo uni medico animarum et corporum.

– Ты и на прошлой неделе показывал мне картину с латинской надписью, Диди, – сказала Мона после двенадцатиминутного созерцания.

– Это не значит, что сегодня можно отлынивать, – засмеялся Анри. – Я тебе переведу: “Христу, единственному целителю душ и тел”.

– У меня есть свой целитель – доктор Ван Орст, – пошутила Мона. – И еще мой психиатр. Но это наш с тобой секрет!

– Да, это наш секрет, который ты, надеюсь, сохранила.

– Клянусь всем прекрасным на свете!

– Отлично сказано. На этот раз мы в 1662 году, в начале долгого царствования Людовика XIV, монарха, которого переполняли честолюбивые замыслы и желания… – Анри помолчал, – нередко противоречивые. Этот “король-солнце” охотно покровительствует наукам и искусствам, основывает и поощряет научные, литературные и художественные академии. Заказывает множество произведений, которые должны продемонстрировать, что он – лучший монарх всех времен, а Франция – самая великая, героическая, процветающая страна на свете. Один из его любимых живописцев – автор этой картины Филипп де Шампань.

– Так это он, король, заказал художнику эту картину? Тебе она нравится? По-моему, тут все слишком серое.

– Нет, заказчик не Людовик XIV. Все несколько сложнее. (Мона нахмурилась.) Я только что сказал, что этот король был полон противоречий. Да, он покровительствовал искусству, но кроме того, привык властвовать безраздельно, был абсолютным монархом, готовым на все, чтобы не допустить и тени соперничества с собой. Вот пример: у Людовика XIV был министр по имени Никола Фуке, который нажил колоссальное состояние и стал щедрым меценатом. Фуке построил себе замок в Во-ле-Виконт, и таким пышным было его убранство, такие великолепные праздники и представления там устраивались, что в конце концов он стал конкурировать в роскоши с королевскими дворцами. Короля одолела зависть. Он приказал схватить Фуке и запереть его в тюрьме на всю жизнь.

– Только за то, что его дворец был красивее? Ну и гад же этот король!

– Что ты хочешь, таков абсолютизм. Так вот, Филипп де Шампань написал эту картину в 1662 году, через несколько месяцев после ареста Никола Фуке. Изображенная сцена происходит в таком месте, которое, как и Во-ле-Виконт, бесило всемогущего Людовика XIV.

– Я вижу, это монастырь! И тут, похоже, не так уж весело.

– Да, монастырь, а именно аббатство Пор-Рояль. Людовик XIV не любил это место, оно внушало ему страх.

– С чего бы это королю бояться монастыря, где люди молятся Богу? Монахини обычно очень мирные. Вот и тут их две: одна старая, другая, судя по всему, больная.

– Да, все так и есть. Но король боялся монахинь из-за идей, которые ему не нравились. Они следовали учению богослова Янсения, который скончался в 1638 году, как раз тогда, когда родился Людовик XIV. Янсений проповедовал, что нужно целиком и полностью предаться Богу, и не верил в человеческие силы: ни в то, что человек может действовать по собственной воле, ни во власть одного смертного над другими. Можешь себе представить, каким опасным считали янсенизм Людовик XIV и его преемники на престоле! Они боялись этого учения, потому что оно, во-первых, признавало только власть Бога, а во-вторых, отказывалось видеть в монархе ее земное воплощение. Для короля это было недопустимым вольнодумством, которое следовало опровергать, укрощать и даже преследовать. Другими словами, эти монахини предпочитали королю Господа Бога. Чтобы быть приверженцем янсенизма при Людовике XIV, требовалось немалое мужество.

– И вот эта старая монахиня слева, та, что молится, – наверняка у них главная!

– Эта старая женщина – мать Агнесса Арно, она действительно возглавляла Пор-Рояль. Смотри: мы как будто бы тоже там, в этой келье, вместе с двумя монахинями. На простом деревянном стуле справа лежит молитвенник. Ты могла бы тихонько пройти мимо той, что полулежит, сесть на стул и присоединиться к их молитве.

– Художник был рядом с ними, когда это писал?

– Нет, потому что он не мог бы войти в монастырь. Но он хорошо знал молодую монахиню с бледным, влажным от пота лицом, это Катрин, его родная дочь, его плоть и кровь. Филиппу де Шампань было в то время шестьдесят лет, за долгие годы творчества он создал портреты самых знатных и самых знаменитых людей; например, он единственный получил право написать портрет Ришелье в кардинальском облачении. Ну а на этот раз портретист монархов и вельмож взялся изобразить то, что ему дороже всего на свете, – свою любимую дочь, которая жила вдали от света в янсенистском монастыре Пор-Рояль.

– Потому что он очень редко ее видел, да? И написал ее портрет, чтобы всегда быть с нею рядом?

– Хорошая гипотеза, красивая. Но увы, тут история гораздо более печальная. Осенью 1660 года у Катрин внезапно, без всякой видимой причины, начались страшные боли, правую половину тела парализовало. Она не могла ходить и очень мучилась. В двадцать четыре года превратилась в калеку. Когда Филипп, ее отец, приходил в монастырскую комнату свиданий поговорить с дочерью, ее приносили на руках, как ребенка, и никакое лекарство не помогало. Вытянутые неподвижные ноги девушки на картине – свидетельство паралича, против которого тогдашние врачи были бессильны.

– Бедная! Это так несправедливо.

Анри не ответил. Он чуть не сказал Моне, что врачи часто ошибаются, что сестре Катрин они делали кровопускания, чем невольно усугубили болезнь, но предпочел промолчать и продолжить рассказ.

– Да, но посмотри на этот луч света, который падает на обеих женщин. Это озарение, благодать, как говорят христиане. В картине как бы двойное освещение. Один свет обычный дневной, благодаря которому мы видим очертания предметов и их цвет: желтоватые одежды монахинь, каменные стены, темное дерево стульев, второй же – свет иного мира, неведомого, высшего. В момент благодати для христианина вспыхивает этот божественный свет, примешиваясь к здешнему, земному. Задача всей христианской живописи – показать это, гармонично и убедительно совместить в произведении искусства естественное и сверхъестественное.

– А что тут происходит сверхъестественного?

– Когда врачи отступились и казалось, что все безнадежно, мать Агнесса, та, что слева, решила, что можно спасти бренное тело силой веры. И она стала еще усерднее молиться за Катрин, усилила свое ежедневное бдение. Мы как раз присутствуем при одной из таких молитв 6 января 1662 года.

– И Бог отозвался?