Глаза Моны (страница 2)
Камилла только в полдень набралась духу позвонить отцу. Анри Вюймен не признавал мобильников, а по стационарному телефону отвечал таким сухим и резким “да”, что пропадала всякая охота продолжать разговор. Его дочь ненавидела этот ритуал и каждый раз заранее жалела о потерянном времени, даже если трубку снимала мать (когда еще была жива).
– Папа, – начала она, через силу выговаривая слова, – случилась ужасная вещь.
И рассказала все по порядку, стараясь сохранять спокойствие.
– И что же? – с нетерпением в голосе спросил Анри.
Но Камилла так долго сдерживала слезы, что не выдержала и вместо ответа разрыдалась.
– Так что же, милая? – торопил ее отец.
Неожиданно ласковое обращение придало Камилле сил, она глубоко вздохнула и закончила:
– Ничего! Пока ничего не нашли. Все, кажется, в порядке.
Анри тоже вздохнул с огромным облегчением, откинулся на спинку стула и обозрел потолочную лепнину: радующий глаз орнамент из пузатых фруктов, весенних цветов и витиеватых загогулин.
– Дай мне ее на минутку.
Но Мона уже задремала в гостиной, пригревшись в кресле под рыжим пледом.
Овидий описывал засыпание как вход в огромную пещеру, где, томно раскинувшись, возлежит бог сна. Эти чертоги недоступны для Феба, повелителя Солнца. Мона узнала от деда, что путешествия в таинственные, зыбкие области сна определяют ритм отмеренной нам жизни. Поэтому никак нельзя пренебрегать прогулками по этим краям, где мы вновь и вновь оказываемся еженощно.
* * *
В следующие дни доктор Ван Орст из Отель-Дьё направлял Мону на все новые и новые обследования. И снова никакой особой патологии не выявилось. Шестьдесят три минуты слепоты оставались необъяснимыми, так что доктор отказался от диагноза “транзиторная ишемическая атака”, предполагавшего сосудистую недостаточность, в наличии которой он теперь сомневался. Поскольку установить точный диагноз не удавалось, Ван Орст предложил Моне и ее родителям прибегнуть к гипнозу. Поля такое предложение ошарашило. Мона же не очень хорошо понимала, что это такое. Само слово связывалось у нее с игрой в удавку, о которой она что-то смутно слышала в школе и которая ужасно ее пугала. Доктор постарался развеять это ложное представление и объяснил: погрузив Мону в гипноз, он сможет на некоторое время проникнуть в ее сознание и управлять им. Таким образом он вернет девочку в тот момент, когда у нее пропало зрение, даст ей пережить это снова, и тогда, возможно, обнаружится причина. Поль был категорически против. Ни в коем случае, это слишком опасно. Настаивать Ван Орст не стал – чтобы гипноз дал результаты, ребенок должен полностью довериться врачу. У Моны же с самого начала было сильное предубеждение, и отец ее бурно воспротивился, значит, возвращаться к рискованной теме не стоило. Что касается Камиллы, она промолчала.
Что ж, доктор Ван Орст назначил пациентке классическое медицинское наблюдение: еженедельно сдавать кровь, показываться офтальмологу. Плюс домашний режим на десять дней. А Камилле и Полю велел отслеживать “любые субъективные жалобы, которые могут иметь симптоматический характер”, то есть внимательно прислушиваться к ощущениям дочери. И посоветовал обратиться по этому поводу к педопсихиатру.
– Собственно, не для лечения, а для текущей профилактики.
Поль и Камилла более или менее подробно записали его советы, но их мучил только один вопрос: “Есть ли опасность, что Мона со временем ослепнет?” Почему-то Ван Орст ни разу об этом не заговорил, да и сами родители, несмотря на тревогу, прямого вопроса избегали. В конце концов, вероятно, решили они, раз врач о таком исходе не упомянул, то нечего и обсуждать.
А вот Анри Вюймен спросил дочь напрямик, он не привык уходить от вопросов, пусть даже самых страшных. Обычно он звонил дочери не слишком часто и только для того, чтобы поболтать с Моной, но в ту неделю названивал чуть не каждый день и терзал Камиллу, взволнованно осведомляясь: ослепнет или нет его золотая, обожаемая внучка, да или нет? Еще он настойчиво просил дать ему повидаться с Моной. Камилла не могла найти подходящий предлог, чтобы отказать, и предложила ему прийти в следующее воскресенье 1 ноября, в День всех святых, ровно через неделю после приступа слепоты. Поль догадался, о чем речь, заранее смирился с предстоящим визитом и разом выпил чуть не целую бутылку терпкого бургундского. Он чувствовал себя при тесте круглым дураком. Зато Мона запрыгала от радости и нетерпения.
Она обожала дедушку, такого сильного, умудренного опытом прожитых лет. Любила смотреть, как он покорял окружающих своим огромным ростом и тяжелыми очками с почти квадратными линзами в толстой оправе. Рядом с ним она чувствовала себя под надежной защитой. Анри неизменно разговаривал с ней как со взрослой. И Мона очень ценила такую манеру общения. Ей было весело, она не боялась чего-то не понять и смеялась над собственными ошибками и ляпами. Она тоже не подделывалась под деда, говорила по-своему, и это было не соревнование, а игра.
Анри не пытался сделать из нее ученую обезьянку. Не хотел быть карикатурным дедом, который придирается к ошибкам внуков и поправляет их поучающим тоном. Это было не в его духе. Он никогда не заставлял Мону делать уроки, не спрашивал про школьные оценки. Кроме того, ему не просто нравилось, он был в восторге от того, как она разговаривает. Почему? Он и сам не знал. По неведомой причине. В ее детском языке с самого начала было что-то невероятно привлекательное. Причем трудно сказать, хорошо это или плохо, преимущество или недостаток. Ощущение чего-то ускользающего возникло не вчера – Мона всегда говорила особенно, в ее речи всегда звучала какая-то “своя мелодия”, какая-то загадка, которую Анри надеялся разгадать со временем, внимательно прислушиваясь.
Камилла диву давалась, глядя на их отношения, “так не бывает” – казалось ей, однако приходилось признать, что они отлично ладили и Моне с дедом очень хорошо. Анри же любил цитировать “Искусство быть дедом” Виктора Гюго и при каждом удобном случае повторял один из его главных принципов передачи знаний: не важно, понимает ли ребенок сразу все, что ему говорят; все новые слова проникают в его мозг, как семена в землю, укореняются там, и в свое время из них вырастут и зацветут прекрасные деревья. Главное – не лениться бороздить почву и разбрасывать семена.
Анри Вюймен был неустанным сеятелем, он щедро сеял слова, точные и красочные, они запоминались с первого раза и навсегда; речь его была очень простой, но захватывающей, как будто говорил умелый рассказчик, то убыстряя, то замедляя темп, то прибавляя выразительности. Как будто перед Моной спокойно разворачивался свиток жизненного опыта и некрикливой эрудиции.
Так или иначе, Мону связывало с Диди особое чувство. Между дедами и внуками вообще возникает иногда чудесная связь, благодаря тому что старшие, в силу известной закономерности, возвращаются к детскому взгляду на мир и потому прекрасно понимают тех, кто только вступает в жизнь.
Анри Вюймен жил в хорошей квартире на авеню Ледрю-Роллен, прямо напротив “Бистро художника”, небольшого ресторанчика, отделанного деревом в стиле ар-нуво. Он заходил туда по утрам, привычно заказывал кофе с круассаном, просматривал свежие газеты, перекидывался парой слов с кем придется: с посетителями или незанятыми официантами. Чувствуя себя человеком из прошлого, совершал ритуальную прогулку: медленным шагом шел по улице Фобур-Сент-Антуан до площади Бастилии, попутно разглядывая мебель в витринах магазинов, потом сворачивал на бульвар Ришар-Ленуар, доходил до бульвара Вольтер и по нему – до площади Республики. А вечерами у себя дома зарывался в книги по искусству, которые стояли на полках, покрывавших стены с пола до потолка. Высоченный Анри (он был на сантиметр выше генерала де Голля) без лесенки доставал те, что стояли на самом верху, и, странное дело, именно они привлекали его чаще всего. Он обладал феноменальной памятью, охотно делился всем, что хранилось в ней, вот только личные воспоминания держал под замком. Мона знала: с Диди все можно, кроме одного – запрещалось упоминать о его жене Колетте Вюймен, которая скончалась семь лет тому назад. Камилла, как и дед, тоже не говорила о ней. И сколько Мона ни пыталась пробить брешь в этой стене молчания – бесполезно. Ни слова о Колетте! Никогда. Единственным исключением из этого табу был талисман, который Анри носил на шее в память о покойной жене. Красивая, подвешенная на леске остроконечная ракушка, они подобрали такие на Лазурном Берегу летом 1963 года; какого числа, он забыл, но точно помнил, что в тот день стояла страшная жара и что он дал Колетте важные клятвы. Мона, как уже было сказано, носила такой же талисман, доставшийся ей от бабушки.
У всех есть любимая клятва. Анри Вюймен клялся “всем самым прекрасным на свете”. Мона каждый раз удивлялась и недоуменно усмехалась: все самое прекрасное на свете – это и всё, и ничего. И думала про себя, входит ли в это самое прекрасное ее драгоценный дедушка. В молодости он, несомненно, был очень хорош собой, да и сейчас оставался привлекательным, эффектным, обаятельным. Его иссохшее, обтянутое кожей лицо восьмидесятилетнего старца покоряло мощью и силой интеллекта. От середины правой щеки до самой брови его перечеркивал рубец. Должно быть, рана была серьезная. Шрам не только рассекал кожу, но и проходил через глаз. Это был след войны. Ужасное воспоминание: 17 сентября 1982 года, когда Анри делал снимки для фоторепортажа из Ливана для Агентства Франс Пресс, один фалангист[3], чтобы остановить репортера, полоснул его ножом. Анри пробирался в лагерь Шатила. Ходили слухи, что там происходила резня, палестинских беженцев убивали без суда в отместку за смерть президента Башира Жмайеля. Анри хотел проверить, выступить свидетелем. Но ему преградили путь, зверски расправились с ним. Он потерял много крови и ослеп на один глаз. В старости он все больше усыхал, и эта сухопарость в сочетании со шрамом придавала его облику что-то мистическое. Красавец-журналист, похожий на Эдди Константина[4], превратился в персонажа легенды.
* * *
В День всех святых Мона была в полной готовности. Родители постарались сделать повеселее этот серый ноябрьский день. Пришли подружки, Лили и Жад, они все втроем смотрели “Историю игрушек”, мультик про ожившие игрушки, потом просто дурачились, особенно Жад. Девчонка с хорошеньким лукавым личиком, умными раскосыми глазками, матовой кожей и гладкими волосами. Но ей страшно нравилось гримасничать, и она умела так кривляться, строить такие смешные и жуткие рожи, что ее миловидная физиономия превращалась в арену, на которой резвятся бешеные клоуны. Мону это всегда приводило в восторг, она просила новых и новых гримас.
В семь вечера зазвенел домофон. Поль округлил губы и вскинул брови. Камилла нажала на кнопку и спросила:
– Папа?
Конечно, это он, явился минута в минуту. Поль поздоровался с тестем и пошел провожать домой Лили и Жад, в квартире остались трое: Мона, ее мама и дедушка. Мона радостно кинулась деду на шею и принялась подробно рассказывать все, о чем не стала говорить подругам: как она мучилась час и три минуты и как ее таскали по кабинетам в больнице. Камилла не прерывала ее.