Глаза Моны (страница 3)
Девочка тараторила без умолку, Анри же, слушая ее, придирчиво оглядывал квартиру, где она жила. И все, включая комнату Моны, хотя и разукрашенную всякой веселенькой дребеденью, показалось ему ужасно убогим. Эти обои с цветочными гирляндами, усыпанные блестками безделушки в форме сердечек или зверушек, эти рыжие или розовые мягкие игрушки, жуткие постеры с портретами юных звезд, эти пластмассовые украшения, эта мебель, как во дворце какой-нибудь мультяшной принцессы… И все таких ядовитых цветов, что у Анри перехватило горло. Вся обстановка кричала о дурном вкусе, в ней в лучшую сторону выделялись только два предмета: тяжелая американская лампа в индустриальном стиле 1950-х годов с телескопической стойкой, которую Поль раздобыл для дочки и закрепил на ее маленьком секретере, и висящая в рамке над кроватью афиша какой-то выставки с репродукцией картины в мерцающих холодных тонах. На ней была изображена сидящая на покрытой белой тканью табуретке обнаженная женщина, она наклонилась вперед и положила согнутую левую ногу на правое колено. В углу была надпись: “Музей Орсе, Париж. Жорж Сёра (1859–1891)”.
Но эти исключения не делали погоды, и Анри пришел к неутешительному выводу: комната Моны подтверждала истину о том, что детство – такое время, когда жизнь ради видимого удобства загромождается ненужными и уродливыми вещами. А красота, настоящая красота просачивается в этот антураж лишь исподволь. Вообще, думал Анри, это вполне нормально, тонкий вкус и сложные эмоции придут позднее. Вот только Мона чуть не ослепла (он задыхался от этой мысли), а если она окончательно потеряет зрение в ближайшие дни, недели или месяцы, у нее в памяти навсегда застрянет вся эта пошлая мишура. Провести всю жизнь во мраке, мысленно перебирая самые дрянные образцы человеческого, с позволения сказать, искусства, и даже в воспоминаниях не иметь возможности насладиться прекрасными творениями? Ужасно. Невыносимо.
Анри, к досаде дочери, весь вечер просидел угрюмым и молчаливым. Когда же Мона ушла спать, Камилла решительно прибавила громкость на старом хромированном проигрывателе, чтобы саксофон Колтрейна зазвучал в полную силу и девочка наверняка не расслышала бы, о чем говорят взрослые.
– Послушай, папа. Сейчас Мона вроде бы не слишком расстроилась из-за… – Камилла запнулась, подыскивая слова, – из-за того, что произошло. Но доктор советует, чтобы ее понаблюдал детский психиатр. Возможно, поначалу ей будет как-то не по себе, и вот я подумала, не мог бы ты водить ее туда… ну, чтобы ей было спокойнее?
– Психиатр? И это поможет ей не ослепнуть?
– Да об этом и речи нет!
– А я думаю, речь именно об этом. Если бы вы набрались смелости прямо спросить у вашего доктора… как там его?
– Его зовут Ван Орст, и он очень хороший врач, – неловко ввернул Поль, желая принять участие в беседе.
– Постой, папа, послушай! – снова заговорила Камилла. – Будь уверен, мы с Полем сделаем все, чтобы с Моной все было хорошо. Но ей десять лет, и нельзя делать вид, что ничего не случилось. Врач говорит, что ее психическое состояние важнее всего. И я просто спрашиваю, хочешь ли ты заняться этим, потому что знаю: тебе Мона доверяет. Понимаешь, папа?
Анри прекрасно понимал. Но в этот самый миг его осенила грандиозная идея, в которую он предпочел никого не посвящать. Нет, он не станет водить внучку к психиатру. Вместо этого он проведет ей курс совсем другой терапии, такой, которая перевесит уродство, которым она с детства окружена.
Он поведет Мону, верящую ему больше, чем любому другому взрослому, туда, где хранятся главные сокровища человечества, – они будут ходить по музеям. И если, к несчастью, Мона когда-нибудь совсем ослепнет, у нее в голове, по крайней мере, будет неисчерпаемый кладезь зрительных образов. И вот как он представлял себе осуществление этого плана: раз в неделю, по строгому расписанию, он будет брать Мону за руку и показывать ей в музее одну, всего одну вещь; сначала ничего не говорить и ждать, чтобы гармония красок и линий впиталась в ее сознание, а потом, когда придет время перейти от восхищения к осмыслению, объяснить ей словами, как художники говорят с нами о жизни, как показывают ее.
И это будет лучшее лечение для его маленькой Моны. Они пойдут в Лувр, затем в музей Орсе и, наконец, в Бобур[5]. Там-то, в этих местах, где сосредоточено все самое отважное и прекрасное, что создали люди, он найдет душеукрепляющее средство для внучки. Анри был не из тех любителей искусства, которые вдали от мира упиваются глянцевыми портретами кисти Рафаэли или ритмическими линиями фигур на рисунках Дега. Он ценил искусство, в котором есть, так сказать, огонь, и часто говорил: “Искусство – это или пожар, или пустое место”. Ему нравились те картины и скульптуры, которые могли бы всем своим видом или отдельной деталью обострить, разжечь желание жить.
Когда Камилла попросила Анри о помощи, в уме его пронеслись сотни образов: скалистые громады за спиной Джоконды, обезьяна у ног “Умирающего раба” Микеланджело, встревоженное лицо белокурого ребенка в правой части “Клятвы Горациев”, странные студенистые бараньи почки на натюрморте Гойи, комья земли на “Пахоте в Ниверне” Розы Бонёр, подпись-бабочка Уистлера на портрете его матери, зыбкие очертания церкви у Ван Гога… И еще, и еще: краски Кандинского, изломы Пикассо, кромешная чернота Сулажа. Все это вспыхнуло, зажглось призывными огнями, все требовало быть увиденным, услышанным, понятым, хотело стать любимым. Стать огненным валом, защитой от угрожающей глазам Моны пепельной пелены.
Анри широко улыбнулся:
– Ладно, я буду забирать Мону каждую среду после обеда. И условимся: все, что касается этой психотерапии, я беру на себя, никто не вмешивается. Это будет наше с Моной общее дело. Согласны?
– И ты найдешь хорошего специалиста, папа? Через своих старых друзей, да?
– В принципе вы согласны или нет? Я сам всем займусь при условии, что никто не будет вмешиваться и задавать вопросы.
– Только не обращайся к первому попавшемуся специалисту. Тут надо действовать обдуманно.
– Ты ведь доверяешь мне, милая?
– Конечно, – веско сказал Поль, отметая сомнения Камиллы. – Мона вас обожает, вы для нее авторитет, и она любит вас, как никого другого, так что да, мы доверяем вам.
Камилла кивнула, молча соглашаясь с уверенными словами мужа. Анри почувствовал, как увлажнился его здоровый глаз. Саксофон Колтрейна мерными волнами разливался по комнате. Мона спала у себя под охраной Жоржа Сёра.
Часть I. Лувр
1. Сандро Боттичелли. Научись принимать
Моне очень приглянулась большая стеклянная пирамида. Все в ней было здорово: ее легкость, прозрачность, то, как нахально она торчит посреди каменных зданий Луврского дворца и как играет в ее гранях холодное ноябрьское солнце. Дедушка был не слишком разговорчив, но Мона видела, что настроение у него прекрасное, иначе он бы не сжимал так бережно и крепко ее ладошку и не размахивал бы так беспечно руками. Пусть он молчал, но так и сиял ребяческой радостью.
– Какая красивая пирамида, Диди! Похожа на большую китайскую шляпу, – сказала Мона, когда они пробирались сквозь толпу туристов перед входом.
Анри посмотрел на нее и весело, но с примесью сомнения ухмыльнулся. Это получилось у него так забавно, что Мона засмеялась. Они зашли в стеклянную громадину, миновали контроль, спустились по эскалатору, очутились в огромном, как на вокзале или в аэропорту, холле, и свернули по указателю в сторону крыла Денон. Вокруг клубилась душная суматоха. Да, душная, потому что большинство посетителей крупных музеев плохо соображают, куда и зачем им надо, и бестолково топчутся, так что некуда деваться от суеты, тесноты и неразберихи, – такова цена, которую этим знаменитым местам приходится платить за свою популярность.
В этом шуме и гаме Анри присел, согнув свои ноги-ходули, чтобы говорить, глядя Моне в глаза. Он делал так каждый раз, когда собирался сказать ей что-то особенно важное. Его холодный, резкий, серьезный голос перекрывал общий гул. Как будто утихомиривал пустую болтовню и утомительную возню всего мира.
– Мона, мы с тобой будем приходить сюда каждую неделю и смотреть какую-нибудь одну – только одну! – вещь. Все эти люди хотят охватить все за раз и мечутся, не зная, как за это взяться. Мы будем умнее и мудрее. Будем долго-долго и молча рассматривать что-то одно, а потом поговорим о том, что увидели.
– Да? А я думала, мы идем к доктору. – Она хотела сказать “к педопсихиатру”, но не была уверена, что правильно выговорит это слово.
– Если хочешь, мы можем пойти к психиатру потом. Ты хочешь? Тебе это важно?
– Ты еще спрашиваешь! Что угодно, лишь бы не это!
– Тогда послушай меня, детка. Никакого психиатра не понадобится, если ты будешь внимательно смотреть на то, что я покажу.
– Правда? А ничего, что мы не пойдем к… – она опять запнулась и выбрала слово попроще, – этому доктору?
– Ничего. Клянусь всем самым прекрасным на свете.
* * *
Мона с Анри прошли по лабиринту лестниц и оказались в довольно небольшом зале. Через него проходило много народу, но никто или почти никто не останавливал взгляд на картине, которая тут висела. Анри выпустил руку внучки и с бесконечной нежностью сказал:
– Ну вот, теперь, Мона, смотри. Столько, сколько понадобится, чтобы разглядеть хорошенько.
Мона робко застыла перед сильно поврежденной, во многих местах потрескавшейся картиной, вернее, фреской, на которой кое-где краска совсем облупилась. Сразу видно – это что-то очень-очень старое и ветхое. Анри тоже смотрел на фреску, но еще больше – на внучку, он понимал: она растеряна и озадачена. Нахмурила брови, прыснула и тут же смутилась. Он знал, конечно: десятилетняя девочка, каким бы живым и ясным умом и тонким чувством она ни обладала, не могла с первого взгляда прийти в восторг от шедевра Возрождения. Знал, что, вопреки расхожему мнению, чтобы глубоко вникнуть в искусство, нужно время, требуется не поверхностное восхищение, а прилежный труд. Знал и то, что Мона включится в игру, раз он ее попросил, и, несмотря на первое недоумение, будет, как обещала, старательно разглядывать фигуры, краски, материал[6].
Изображение легко разделить на части. Слева виднеется край фонтана. Перед ним, как на фризе, стоят в ряд четыре юных девы с длинными буклями, они держатся за руки, точно составляя человеческую гирлянду. Все четверо удивительно похожи друг на друга, но отличаются одна от другой цветом одежды: первая в зеленом и фиолетовом, вторая в белом, третья в розовом, четвертая в желто-оранжевом. Пестрая, устремленная вперед процессия. Справа же выделяется на каком-то невыразительном фоне еще одна женщина, стоящая лицом к остальным, молодая, очень красивая, в пурпурном платье и с драгоценной подвеской на шее. Ее фигура тоже устремлена вперед, как будто она делает шаг навстречу кортежу. В протянутых руках она держит холстину, в которую дева в розовом что-то кладет. Что же это? Не разберешь. Краска стерлась. А еще в правом углу на первом плане изображен в профиль белокурый мальчик с легкой улыбкой на губах. От деталей фона ничего не осталось. Только с правого края, составляя пару фонтану слева, композицию завершает смутно различимая усеченная колонна.
Мона добросовестно соблюдала правила игры. Но больше шести минут не выдержала. Простоять шесть минут перед какой-то облезлой картинкой – непривычное и трудное испытание. Так что она повернулась к деду и бесцеремонно (только ей и прощалась такая дерзость) сказала:
– Эта картинка – старье старьем. Твоя физиономия по сравнению с ней – совсем свеженькая.
Анри посмотрел на трещины и шрамы, покрывавшие фреску, и, нагнувшись к внучке, сказал:
– Чем болтать глупости, лучше послушай меня. Картинка, говоришь? Старье? Во-первых, Мона, это не картинка, а фреска. Ты знаешь, что это такое?
– Вроде да… но я забыла!
– Фреска – это живопись красками по стене, и обычно она очень хрупкая, потому что стена со временем разрушается, а вместе с ней и фреска.
– А почему художник рисовал на этой стене? Потому что это Лувр?
– Ничего подобного. Конечно, какому-нибудь художнику вполне могло бы вздуматься написать фреску в Лувре – как-никак это самый большой музей в мире, и понятно, как соблазнительно оставить свой автограф живьем, так сказать, прямо на его коже. Только, видишь ли, Мона, Лувр не всегда был музеем. А стал им всего-то лет двести назад. Раньше это был дворец, где жил король со своим двором. А фреска эта была написана в 1485 году. И художник делал ее для стен некой виллы во Флоренции, а вовсе не Лувра.