Глаза Моны (страница 9)
– Картина написана в 1626 году, а название дали позже, никто не знает, точно ли это цыганка. А вообще цыгане – загадочный народ, ни на кого не похожий своими нравами и образом жизни. Они были кочевниками, то есть никогда не оставались подолгу на одном месте, нигде не оседали, бродили по дорогам и не занимались никакими общепринятыми ремеслами. С одной стороны, их опасались, с другой – видели в них воплощение заманчивой вольности. Цыгане славились своей музыкальностью и, как считалось, обладали талантами к магии: умели гадать по картам, по хрустальным шарам и линиям руки.
– Гадать? Вот здорово! Погадай мне, Диди, скажи, что со мной будет?
Мона протянула деду ладонь. Как же Анри стало больно от этого вопроса, который Мона произнесла с трогательной доверчивостью. В этих словах ему померещилась угроза слепоты, вечной тьмы, он увидел внучку, потерявшуюся в ночи без звезд и без луны. Неужели, неужели такое может случиться? Мона изучала свою ладонь, выискивая в бороздивших розовую кожу линиях какой-нибудь знак, послание, озарение. А потом крепко стиснула пальцы в кулак. Это было невыносимо. Сердце Анри оборвалось, внутри все сжалось. Но в такие минуты в нем просыпалась железная воля, он напомнил себе, насколько важно выполнить задуманное на случай, если Мона и правда потеряет зрение.
– Лучше ты скажи мне, Мона, что ты думаешь об этой цыганке.
– Трудно сказать. Ты водишь меня в Лувр, чтобы показывать красивых женщин и мужчин, ведь правда? Ну, так мне казалось. Богини Боттичелли, Джоконда Леонардо, раб Микеланджело – все они просто вау! А тут… ты, может, думаешь иначе, но, по мне, эта цыганка не такая уж красавица. – Мона помолчала. – Хотя…
– Хотя что?
– …раз художник ее написал, значит, наверно, считал ее хорошенькой?
– Несомненно. Я не уверен, что он употребил бы именно это слово, но что-то он определенно в ней нашел, ты права. Что-то такое, ради чего стоило написать портрет. Надо тебе сказать, что с начала Возрождения, с XV века, становилось все больше людей, которые заказывали свои портреты. Они платили – иногда очень дорого – художникам и часто требовали, чтобы на картине их изображали привлекательными, без физических недостатков, представляли в выгодном свете, во всем величии и блеске: в элегантных нарядах, за каким-нибудь достойным занятием. Обычно заказчики были людьми состоятельными, занимающими высокое положение в обществе. Портрет должен был запечатлеть их образ, их значительность, их власть. Вот почему в залах Лувра так много портретов принцев и королей.
– Да, но на некоторых картинах есть и простые люди. Вот у Тициана был деревенский парень, который что-то пел рядом с хорошо одетым музыкантом.
– Правильно, но это не портрет. Вспомни-ка, на картине тот парень был не один. Тициан написал то, что на языке живописи называется жанровой сценой, то есть сцену из повседневной народной жизни, в которой есть какое-то действие. А на портрете действия нет, все неподвижно, как в вечности.
– Вот только мне кажется, что эта цыганка двигается и даже поворачивается… как твой Орфей.
Вспомнив Орфея, Мона грустно вздохнула.
– Верно замечено, Мона, – она поворачивается к чему-то, что не поместилось на картине. Что это, мы не видим, но оно явно привлекает ее внимание. И заставляет ее улыбаться. Так что да, она совершает какое-то действие.
– Какое?
– Нельзя сказать, но художник, его зовут Франс Хальс, голландец, а в Голландии в первой половине XVII века писали очень много картин, на которых изображали повседневные радости простых людей: танцы, застолья, уличные гулянья, попойки в трактирах. Словом, жанровые сцены, смешные эпизоды, полные живой, откровенной радости.
– Вроде дня рождения, когда пришли в гости Жад и Лили!
– Ну да, примерно, если заменить соки и колу вином и пивом. А теперь внимательно посмотри, что делает Франс Хальс. Он выделяет свою цыганку из общей сцены, отделяет ее от остальных, получается картина на грани жанровой живописи и портрета. Это и есть ключ к ней: растрепанной, слегка захмелевшей краснощекой девчонке, цыганке, то есть одной из тех, кого считают маргиналами, вдруг воздается честь, которой обычно удостаивают знатных богатых людей. Кто она такая, толком никто не знает, цыганка и цыганка, но Франс Хальс хочет привлечь уважительное внимание к ней и ее соплеменникам.
– Франс Хальс сам был цыган?
– Нет. Он писал портреты людей из разных сословий. А особенно ценят его за решительную манеру накладывать мазки, так что они ясно различимы, почти ощутимы, и мы видим на холсте не гладкое, ровное изображение, а, напротив, динамичное и временами бурное столкновение красочных пятен. Такая техника может покоробить, показаться резкой, но в ней больше энергии. Лица приобретают живость.
– Да, они кажутся совсем живыми! Можно дотронуться!
– Вот именно. Потому-то в голландском городе Харлеме, где жил Франс Хальс, он был чрезвычайно востребован; ряды его заказчиков пополняли купеческие гильдии, богатые и знатные граждане, сановники, – все желали приобрести, за немалую сумму, портреты его кисти. Но, помимо этого, без всяких заказов, просто из человеколюбия и симпатии к простому народу художник охотно изображал обычных людей, писал, как говорили, всякие “рожи”, не боясь ни обыденности, ни чрезмерности. И таким образом восхвалял сильные, чисто телесные человеческие эмоции, чего следовало избегать на официальных портретах важных персон.
– Ладно, Диди. Но какой из этого будет очередной урок?
– Очень простой. Франс Хальс говорит нам, что эта цыганка, при всех ее недостатках, несовершенствах, несмотря на ее грубость и дурную репутацию ее народа, достойна такого же внимания, как сановники и вельможи. Поэтому он изобразил ее на холсте, хотя и не был сам цыганом. Зато был художником. Уважай простых людей – вот что он шепчет нам.
– Понятно.
За спиной Анри Вюймена стояла молодая веснушчатая особа в круглых очках с толстыми линзами и красной оправой – стояла и внимательно слушала. А рядом с ней – парнишка со свисавшей на лицо прядью волос, такой волнистой и длинной, будто ее трепал ветер. Подслушанный разговор поразил его.
– Простите, месье, – произнес он, и в голосе его смешались недоверчивость и восхищение, – это ваша внучка? А вы ее дед?
– Да. Так и есть, молодой человек. Позвольте и мне задать вам нескромный вопрос: это ваша невеста?
– Пока неизвестно, – застенчиво ответили оба хором.
– Ну-ну, подумайте над этим хорошенько, и приятного вам дня!
Уже выйдя из Лувра, Анри все думал, что заставило того паренька вмешаться в их с Моной беседу. Наверняка у него не укладывалось в голове, что столь глубокие рассуждения исходили от старого зануды и адресовались маленькой девочке. Довольный собой, Анри мысленно повторял про себя весь разговор с Моной. О чем же он рассказал ей сегодня? Помимо всего прочего, про историю портрета, начиная с эпохи Возрождения, об устройстве голландского общества XVII века и еще о живописи густым мазком. Возможно, и это нормально, девочка поняла не все, но она с удовольствием слушала, ничего не пропуская, и сама по себе эта жажда познания уже чудо. Однако не это, с точки зрения Анри, было самым удивительным. Не меньше, а то и куда больше удивляло другое: речь девочки, та самая “мелодия Моны”, которая все чудилась ему и в которой заключалось нечто особенное. Но что? Он по-прежнему не мог понять. Что ж, в таком случае оставалось предвкушать разгадку. Ту, что он искал уже давно и пока безуспешно. Сегодня же благодаря тому мальчишке он подумал: что, если кто-нибудь другой, внимательно слушая Мону, впитывая каждое ее слово, каждую фразу, сумеет, вместо него самого, найти ответ? Возможно ли такое? Да или нет? Впрочем, существовала ли на самом деле какая-то загадка, или он все это выдумал сам?
Ну а Мона между тем мало-помалу, сознательно или нет начинала следовать определенным курсом. И ей не давала покоя история с Орфеем и Эвридикой, выходящими из ада. “Какой дурак! Какой же он дурак!” – все повторяла она про себя и воображала тот миг, когда поэт поворачивает голову.
– Диди, ну почему он все-таки обернулся, Орфей-то? Ведь это так глупо!
– Когда-нибудь, Мона, ты это поймешь. Когда влюбишься.
7. Рембрандт. Познай себя
Камилла окончательно решилась: в этот раз во время очередного контрольного визита она наконец спросит у доктора Ван Орста, есть ли риск, что приступ слепоты повторится или, хуже, что Мона навсегда ослепнет. Есть или нет? Вот уже полтора месяца этот вопрос не выходил у нее из головы. Ни на каком деле она не могла сосредоточиться, чтобы уже через несколько минут ее не отвлекли мучительные раздумья. Она дала себе слово не рыться в интернете, и требовалось немало усилий, чтобы противиться искушению, что совсем изводило ее. Так пусть же мнение врача хоть немного поможет ей совладать с неотступной тревогой. Так думала Камилла, быстро шагая с Моной по длинным переходам станции метро Шатле и повторяя про себя: “Есть ли риск, что Мона ослепнет? И какова вероятность?”
И вдруг в одном из бесчисленных подземных коридоров, по которому она неслась, ее резко дернула за руку Мона. Камилла, погрузившись в свои мысли, не видя и не слыша окружающей сутолоки, охваченная лихорадочной идеей, наткнулась на что-то и упала. Это была нога сидевшего на полу бездомного. Камилла раздраженно рявкнула:
– Разуй глаза!
Бездомный в замешательстве не сразу отреагировал, но потом ответил с обезоруживавшей вежливостью:
– Я незрячий, мадам.
Только тут Камилла увидела слово “слепой”, крупными буквами написанное на куске картона. В надписи была просьба о милостыне. Увидела она и слетевшие от удара на землю темные очки, а рядом с ними – синюю брючину Моны. Выходит, она со всего маху наткнулась в переходе метро на слепого нищего как раз тогда, когда вела в больницу дочь, которой угрожала потеря зрения. Камиллу пробрала ледяная дрожь. В полном смятении, она молча поднялась и ринулась наверх, увлекая за собой Мону. Сделала вид, что посмотрела на свой телефон, выдумала непредвиденное дело и объяснила дочери:
– Мы не пойдем сегодня к доктору, детка. Мне надо срочно вернуться домой.
Старинная персидская сказка рассказывает о том, как некий визирь однажды утром решил, что встретил на багдадском базаре Смерть и, хотя был в полном здравии, испугался. Она была костлявая, вся в черном и потянулась к нему. Визирь помчался к халифу и объявил, что бежит в Самарканд, чтобы скрыться от зловещего приглашения. Халиф дал визирю разрешение, и тот немедленно вскочил на коня и поскакал прочь. А халиф позвал Смерть и спросил, почему она угрожала его подданному на багдадском базаре, хотя он жив и здоров. “Да я ему не угрожала, – ответила Смерть. – Я просто удивилась. Встречаю его утром на багдадском базаре, хотя мы должны сегодня же вечером встретиться в Самарканде!”
Камилла вспомнила эту сказку, которая всегда ее ужасала. Ей показалось, что она тщетно хочет убежать от судьбы, вернее, неловко пытается уберечь свою дочь; ведь не пойти к врачу, чтобы не услышать диагноз, – это абсурд, никого так не спасешь. И все же она позвонила в приемную Ван Орста и очень учтиво перенесла визит на другое, довольно отдаленное время. А когда закончила разговор, увидела, что Мона помрачнела, и спросила:
– В чем дело?
– Все нормально.
– Я знаю тебя наизусть, дорогая. Ты расстроилась. Но мы сходим к доктору позже. Все будет хорошо, увидишь.
– Мама… Дело в другом. В том, как ты говорила в метро с тем несчастным человеком.
Мона была права. Пристыженная Камилла вернулась в переход, чтобы извиниться и посмотреть, что с тем бездомным. Но его уже не было.