Возможность острова (страница 10)
На протяжении своей карьеры мне достаточно часто приходилось обращаться к оппозиции «эротика – нежность», я сыграл всех соответствующих персонажей: и девицу, которая посещает злачные места, состоя при этом в целомудренных, чистых, сестринских отношениях с единственной любовью своей жизни; и олуха-полуимпотента, который на это идет; и блядуна, который этим пользуется. Потребление, забвение, нищета. На подобных темах у меня полные залы надрывали животы от хохота; к тому же я заработал на них немалые деньги. Но на сей раз дело касалось непосредственно меня, и я совершенно четко сознавал, что противопоставление эротики и нежности – одна из величайших мерзостей нашей эпохи, из тех, что выносят не подлежащий обжалованию смертный приговор всей цивилизации. «Не до шуток, чувачок…» – повторял я про себя с какой-то странной веселостью (потому что фраза неотвязно вертелась в голове, я не мог от нее избавиться, восемнадцать таблеток атаракса не помогли, в итоге мне пришлось накачаться пастисом с транксеном). «Но тот, кто любит кого-то за красоту, любит ли он его? Нет, потому что достаточно ветряной оспы, которая убьет красоту, не убив человека, и он его разлюбит»[31]. Паскаль не знал, что такое «Куантро». Правда, и жил он во времена, когда тело меньше выставляли напоказ, поэтому переоценивал значение красивого лица. Хуже всего, что в Изабель не красота привлекла меня в первую очередь; у меня всегда стояло на умных женщин. Честно говоря, ум в сексуальных отношениях – вещь довольно бесполезная, и нужен он в основном для того, чтобы понять, в какой именно момент стоит положить руку мужчине на член в общественном месте. Все мужчины это любят, это еще от обезьяны, какой-то атавизм, и глупо этим не пользоваться. Надо только правильно выбрать время и место. Некоторым мужчинам нравится, чтобы свидетелем непристойного жеста была женщина; другие, вероятно, со склонностью к педерастии или очень властные, – чтобы это был другой мужчина; наконец, кого-то ничто так не заводит, как заговорщический взгляд другой пары. Одни предпочитают поезда, другие – бассейны, кто-то – ночные заведения или бары; умная женщина это знает. В конце концов, у меня с Изабель связаны хорошие воспоминания. Под утро я смог наконец погрузиться в более приятные, почти ностальгические мысли; все это время она лежала рядом и храпела, как корова. Когда стало светать, я вдруг понял, что, наверно, и эти воспоминания довольно быстро сотрутся; вот тогда-то я и добавил транксен в пастис.
В бытовом плане проблем пока не предвиделось. У нас было семнадцать комнат. Я перебрался в одну из тех, откуда открывался вид на море и скалы; Изабель, судя по всему, предпочитала созерцать сушу за домом. Фокс бегал из комнаты в комнату и очень веселился; он страдал не больше, чем ребенок от развода родителей, я бы сказал, даже меньше.
Как долго это могло продолжаться? К сожалению, сколько угодно. За время моего отсутствия мне пришло сто тридцать два факса (надо отдать ей должное, она исправно подкладывала новую пачку бумаги); всю оставшуюся жизнь я мог только и делать, что разъезжать по фестивалям. Время от времени я бы заглядывал сюда: поглажу Фокса, приму транксенчику – и вперед. Но пока мне в любом случае нужен был полный покой. Так что я ходил на пляж – естественно, в одиночестве, – время от времени немножко мастурбировал на террасе, подглядывая за голыми девочками (я тоже купил себе телескоп, только не затем, чтобы смотреть на звезды, ха-ха), – в общем, справлялся. Довольно хорошо справлялся; и все равно за две недели трижды чуть не бросился со скалы.
Я встретил Гарри, у него все было в порядке; зато Трумэн очень постарел. Нас вновь пригласили на обед, на сей раз вместе с четой бельгийцев, недавно поселившихся поблизости. Мужчину Гарри представил как бельгийского философа. На самом деле тот защитил диссертацию по философии, а потом прошел конкурс на административную должность и с тех пор влачил скучную жизнь налогового инспектора (впрочем, инспектора по убеждению, ибо он симпатизировал социалистам и верил в благотворное действие жесткого налогового бремени). Он опубликовал несколько статей по философии в журналах материалистической направленности. Его жена, эдакая стриженая седая гномиха, тоже отдала всю жизнь налоговой инспекции. Как ни смешно, она верила в астрологию и пожелала непременно составить мой гороскоп. Моим знаком были Рыбы в восходящих Близнецах, но с тем же успехом я мог бы быть Собакой в восходящей Пятой ноге, ха-ха. Благодаря этой остроте я приобрел уважение философа, любившего подтрунивать над причудами жены: они были женаты тридцать три года. Сам он всегда боролся с мракобесием, его родители были упертыми католиками, и это, объяснил он мне с дрожью в голосе, сильно воспрепятствовало его сексуальному развитию. «Что же это за люди такие? Что это за люди?» – в отчаянии твердил я про себя, ковыряя селедку (Гарри добывал ее в Альмерии, в немецком супермаркете, когда у него случался очередной приступ ностальгии по родному Мекленбургу). Вполне очевидно, что у этой парочки гномов никогда не было сексуальной жизни, ну разве что чуть-чуть ради потомства (как оказалось впоследствии, они и в самом деле выродили сына); они просто не принадлежали к числу людей, которым доступна сексуальность. И нате вам, тоже туда же: возмущаются, критикуют папу, жалуются на СПИД, заразиться которым им уж точно не грозит; от всего этого мне хотелось умереть, но я сдержался.
К счастью, Гарри, вступив в разговор, перевел его на более возвышенные темы (звезды, бесконечность и все такое), так что когда я приступил к сосискам, меня уже не трясло. Естественно, материалист и последователь Тейяра не сходились во мнениях – и в этот момент я понял, что они, похоже, видятся часто и получают удовольствие от этих споров; так могло тянуться хоть тридцать лет, без каких-либо видимых изменений и к обоюдному удовлетворению. Сдохнуть можно. Робер Бельгийский, всю жизнь ратовавший за неведомую ему сексуальную свободу, теперь ратовал за эвтаназию – которую имел все шансы изведать. «А душа? Как же душа?» – задыхался Гарри. В общем, их маленькое шоу было на мази; мы с Трумэном уснули почти одновременно.
Арфа Хильдегарды примирила всех. Ах, эта музыка – особенно приглушенная! Тут даже скетча не из чего сделать, подумал я. У меня уже не получалось смеяться над олухами, борющимися за аморальность, ну типа: «Приятнее все-таки быть добродетельным, когда имеешь возможность предаться пороку»; нет, я больше не мог. Я не мог больше смеяться ни над смертной тоской пятидесятилетних целлюлитных теток, жаждущих безумной, неутолимой любви, ни над неполноценным ребенком, которого им удалось произвести на свет, чуть ли не изнасиловав аутиста («Давид – мой свет в окошке»). В общем, я мало над чем мог смеяться; моя карьера близилась к концу, это ясно.
В тот вечер, возвращаясь домой через дюны, мы не занимались любовью. Но с этим надо было как-то завязывать, и через несколько дней Изабель объявила мне, что решила уехать.
– Не хочу быть обузой, – сказала она. И добавила: – Желаю тебе столько счастья, сколько ты заслуживаешь.
Я до сих пор спрашиваю себя, хотела она сказать мне гадость или нет.
– Что ты будешь делать? – спросил я.
– Думаю, вернусь к матери… Так ведь обычно поступают женщины в моей ситуации, правда?
Только тогда, в один-единственный момент, в ее голосе прозвучала горечь. Я знал, что лет десять назад ее отец ушел от матери к женщине помоложе; конечно, это явление встречалось все чаще, но, в конце концов, в нем не было ничего нового.
Мы вели себя достойно, как цивилизованные люди. Я заработал в общей сложности сорок миллионов евро; Изабель удовлетворилась половиной совместно нажитой собственности и не стала требовать компенсации. Все-таки это было семь миллионов евро; бедствовать ей вряд ли придется.
– Может, тебе заняться сексуальным туризмом… – выдавил я из себя. – На Кубе есть очень симпатичные…
Она улыбнулась, покачала головой.
– Мы выбираем советских педрил, – произнесла она беззаботно, мимоходом подражая стилю, который принес мне славу. Потом вновь посерьезнела, посмотрела мне прямо в глаза (стояло тихое, спокойное утро; море было синим и гладким). – Ты так и не переспал ни с одной шлюхой? – спросила она. – Нет. – И я тоже.
Она поежилась, несмотря на жару, потупилась, потом снова подняла глаза.
– Значит, – проговорила она чуть дрожащим голосом, – ты два года не трахался?
– Нет.
– И я тоже.
О, мы были невинные овечки, невинные сентиментальные овечки; и чуть от этого не подохли.
И было еще последнее утро, последняя прогулка; так же синело море, и чернели скалы, и рядом трусил Фокс.
– Я возьму его, – сразу сказала Изабель. – Это нормально, со мной он был дольше; но ты можешь забирать его к себе, когда захочешь.
Мы были в высшей степени цивилизованные люди.
Она уже все сложила, завтра должен был заехать мебельный фургон, чтобы отвезти вещи в Биарриц: её мать, бывшая учительница, по какой-то необъяснимой причине решила окончить свои дни в этом городе, набитом более чем состоятельными буржуазными дамами, относившимися к ней с величайшим презрением.
Еще пятнадцать минут мы вместе ждали такси, которое должно было доставить ее в аэропорт. «О, жизнь пройдет быстро…» – сказала Изабель. Думаю, она обращалась скорее к самой себе. Сев в такси, она в последний раз помахала мне рукой. Да, теперь все будет очень тихо и спокойно.
Даниель24,8
Обычно у нас не принято сокращать рассказы людей о жизни, какое бы отвращение и скуку ни внушало их содержание. Именно скуку и отвращение по отношению к этим текстам нам следует культивировать в себе, чтобы отделить себя от человека как естественного вида. Только при этом условии, уведомляет Верховная Сестра, станет возможным пришествие Грядущих.
И если я, следуя традиции, ни разу не прерывавшейся после Даниеля17, отступаю от этого правила, то лишь потому, что следующие девяносто страниц рукописи Даниеля1 безнадежно устарели в свете современного развития науки[32]. В эпоху, когда жил Даниель1, мужское бессилие часто объясняли психологическими причинами; сегодня мы знаем, что это, в сущности, гормональное явление, зависимость которого от психологических причин минимальна и всегда может быть устранена.
Однако для нас эти девяносто страниц, полные мучительных размышлений об упадке мужской силы, перемежаемых порнографическими и в то же время гнетущими описаниями неудачных попыток полового сношения с различными андалусскими проститутками, содержат урок, который великолепно сформулировал Даниель17 в следующих строках своего комментария:
В целом процесс старения человеческой самки состоял в деградации по такому множеству параметров как эстетического, так и функционального характера, что определить, который из них был наиболее неприятным, весьма сложно; в большинстве случаев вряд ли возможно установить какую-либо одну причину окончательного отбора.
Что же касается человеческого самца, то здесь, по-видимому, имела место совершенно иная ситуация. Подверженный эстетическому и функциональному упадку в той же, если не в большей, мере, нежели самка, он тем не менее умел преодолевать его до тех пор, пока сохранялись эректильные способности полового члена. После их окончательной утраты самоубийство обычно следовало в течение двух недель.
По-видимому, именно этим различием объясняется любопытное статистическое наблюдение, сделанное уже Даниелем3: если в последних поколениях человеческого рода средний возраст ухода составлял у женщин 54,1 года, то у мужчин он достигал 63,2 года.
Даниель1,9
То, что ты называешь сном, для воина – реальность.
Андре Беркофф
Я продал «бентли», который слишком напоминал мне Изабель и пижонство которого начинало меня смущать, и купил купе-кабриолет «Мерседес 600 SL» – машину на самом деле не менее дорогую, зато более скромную. Все богатые испанцы разъезжали на «мерседесах» – в них, в испанцах, не было снобизма, но они умели жить на широкую ногу; а потом, с кабриолетом удобнее снимать девок; здесь их называли chicas, и мне это очень нравилось. «Вос де Альмериа» помещала вполне откровенные объявления: piel dorada, culito melocoton, guapisima, boca supersensuat labios expertos, muy simpatica, complaciente[33]. Красивый все-таки язык, очень выразительный, по самой своей природе поэтичный – в нем почти все рифмуется.