Территория тюрьмы (страница 10)
Театр поразил Горку не меньше бани (он, к слову, стоял как раз напротив нее на берегу главного городского оврага, по которому текла речка Бугульминка, только баня – в низине, а театр – наверху, как на холме). Тут тоже все блистало, но не белым, а красным и золотым – кресла, обивка лож и ярусов, отсвечивающая алым центральная люстра, тяжелый, чуть колеблющийся занавес, – это был просто пир бархата. «Это плюш, Егор», – в своей манере снижать тон заметила мать, но отец возразил – «плюш тоже бархат», – и они пошли на второй этаж в директорскую ложу.
И пока родители шли под ручку – по лаковому полу вестибюля от гардероба, по ступеням широкой мраморной лестницы – мать в своем панбархате и туфлях от «Парижской коммуны» и монументально величественный в осознании момента отец (Егорка шагал по другую от него руку), – стоявшие там и сям люди, тоже, в общем, разодетые, как по команде поворачивались и смотрели – на нее, на его маму! Они глаз не могли от нее оторвать! Горкины уши пылали.
А потом начался спектакль, и до поры Горка смотрел на происходившее на сцене не то чтобы равнодушно, а как на хорошо знакомое: он читал уже и про советских разведчиц в тылу врага (да что там – одна из них в их школе физру преподавала!) и много раз слышал выражение «немецкая овчарка» – взрослые так говорили о разных нехороших женщинах, но в кульминации, когда главная героиня Нила (имя показалось ему дурацким) вдруг поддернула юбку, обнажив ноги в черных ажурных чулках, вскочила на стол и принялась танцевать, вихляя бедрами, Горку как ударило и он отшатнулся вглубь ложи. Почему-то ему стало нестерпимо стыдно, он сидел и боялся поднять голову.
Потом Нилу застрелил немецкий шпион, и у Горки отлегло. Но ненадолго, как оказалось.
После окончания спектакля (артистов трижды вызывали на бис, нескончаемые аплодисменты переходили в овации) директор Свиницкий позвал их в комнату, примыкавшую к ложе, – «попить чайку». Чай там был в самоваре, стоявшем посреди круглого стола, покрытого белой крахмальной скатертью, но были и бутылка коньяку, и бутылка шампанского, а к ним – две горки с бутербродами с красной рыбой и черной икрой. Мать, уже начинавшая нервничать, от всего отказалась, ограничившись чашкой чая, а отец и Свиницкий не мешкая принялись за коньяк, попутно рассуждая о том, как прошла премьера.
По ходу разговора Горка понял, что отец не очень понимал в нюансах постановки, а мать была не расположена что-то обсуждать, заметив только про приму: «она выразительная». И поджала губы, отхлебывая чай.
Тут она и вошла, прима. С еще не смытым гримом (глаза были неестественно густо подведены черным, а губы – ярко-красным) и в тех же ажурных черных чулках. Горка посмотрел на них, на ее круглящиеся крутые бедра, и его снова как током ударило. Он с тоской и страхом посмотрел на мать, но мать не увидела, она пристально смотрела на актрису. Та меж тем легко подошла к Свиницкому, склонилась к нему (в шаге от Горки, он смотрел на ее зад, не в силах отвести глаз), чмокнула в щеку, он легонько потрепал ее по спине, сказав: «садись, Ника» (не Нила, отметил Горка), и представил:
– Знакомьтесь, – Вероника Никишина, наша звезда. А это, – поворачиваясь к Горкиным родителям, – Прохор Семенович Вершков, директор Горпромкомбината, с супругой и сыном.
– Очень приятно, – ласково улыбнувшись, ответила Ника (отец вдруг привстал из кресла с полупоклоном, вызвав изумление у жены), – но Прохор Семенович в представлениях не нуждается, всю Бугульму обшивает, как не знать. – И, поворачиваясь к матери: – да вот хоть на этот шедевр посмотреть, какое стильное платье!
– Спасибо, – сухо ответила мать, – да только это не промкомбинатовский шедевр.
– А-а-а, – протянула Ника невинным тоном, – значит, трофейное?
Мать со стуком поставила чашку на стол, помедлила, глядя на актрису, и, решив что-то про себя, спросила в ответ:
– Имеете представление о трофейном? Были на фронте или под фрицами? Как ваша героиня, я имею в виду.
Но всем было понятно, что она имела в виду, мужчины заерзали, и Свиницкий, пытаясь сгладить ситуацию, произнес с успокаивающим смешком:
– Ника, я же самого главного тут не представил, вот, честь имею – Егор Вершков, наследник и надежда, – (Горка посмотрел на него с ненавистью), – а для своих – Горка. Очень легко запомнить, – Свиницкий опять делано засмеялся, – вот горка, – он кивнул на бутерброды, – и вот Горка, только с большой, так сказать, буквы.
Горка вылетел из-за стола, не помня себя; родители догнали его у гардероба.
В ночь после спектакля Горка долго не мог заснуть. Он перебирал в памяти случившееся: сам спектакль, посиделки у Свиницкого и как он его опозорил, и Нилу-Нику, ее чулки, бедра, они кружились у него перед глазами, он трогал себя тут и там, все тело горело, он пытался думать о чем-нибудь другом… Он стал думать про маму, какая она красивая, не меньше Ники, только по-другому, и о том, что между ними случилось, когда они заговорили о мамином платье. Уснул под утро и пошел в школу разбитый.
Плетясь из школы – они учились в первую смену, – Горка у самых дверей дома столкнулся с Зинкой Лях, жившей в соседнем стойле.
– Ты чё, Горка, – закричала она, – ослеп?
Горка поднял на нее глаза и оторопел: Зинка вырядилась в ядовито-зеленое платье, явно ей большое, и намазала губы помадой. Как взрослая, хоть была всего на год старше Горки. Вообще, эта Зинка была ледащей девчонкой и любила покрасоваться в чем-нибудь ярком. Например, зимой, когда они катались с крыши в сугроб позади конюшни, на ней неизменно были оранжевые, с начесом, рейтузы, которые она, с визгом валясь на спину и расставляя ноги, показывала Горке и всем, кто там был, пацанам. Ей нравилось.
– Ты чё молчишь? – снова закричала Зинка, возвращая Горку к реальности. – Случилось что? Двойку схватил?
– А ты чего кричишь? – откликнулся Горка. – Я не глухой. Что вытаращилась?
Зинка молча рассматривала его, накручивая на палец завиток волос у щеки, потом сказала тихо:
– Я могу и шепотом. Хочешь? Пойдем, что покажу.
И пытливо посмотрела Горке в глаза.
Горка смешался:
– Что? Где?
– Пойдем, – Зинка уже тянула его за рукав, – у меня, у нас…
Горка, не отдавая себе отчета, пошел за ней. Вошли в комнату с низкой притолокой, об одном окне. У двери стояла кровать, на которой сейчас спала Зинкина мать, у окна – тахта, между ними приткнулся покрытой клеенкой узкий стол, на котором стояли несколько кружек и трехлитровая банка с брагой.
Горка покосился на кровать, Зинка, продолжая тянуть его к окну, шепнула:
– Не боись, она напилась, до вечера дрыхнуть будет.
– Что есть-то у тебя? – спросил Горка, и вдруг у него пересохло во рту. Они стояли напротив друг друга у тахты, Зинка смотрела Горке в глаза, а руки ее теребили и развязывали узел его пионерского галстука. Дергали и развязывали.
– Ты чё, Зинк? – проговорил Горка, а она уже сдернула галстук, принялась быстро расстегивать пуговицы гимнастерки, потом толкнула, и они оба упали на тахту.
Горка перестал понимать что-либо вообще, в голове его шумело и гудело, она кружилась, следом начали кружиться стены, – он увидел, что Зинка лежит на тахте навзничь, так же расставив ноги, только на ней уже ничего нет – ни красных рейтуз, ни трусиков, вообще ничего, а через мгновение Зинка сдернула и его трусы и он повалился рядом с ней.
А потом на них напал хохот, вот просто до колик, они ползали друг по другу, валялись, целовали друг друга куда придется, тыкаясь губами и носами, и трогали друг друга, и ласкали…
В какой-то момент Зинка затихла и, лежа под Горкой, шепнула:
– Что, Егорок, хочешь стать взрослым? Я как увидела тебя седня, сразу поняла.
Ответить Горка не успел, – у притолоки стукнуло, и в комнату вошла его мать.
Горка не помнил, как собрался и как убежал; перед глазами стояло белое лицо мамы, колотящей по широкой спине Зинкину мать, в ушах звенел ее крик, как какого-то раненого животного. Она била никак не просыпавшуюся женщину и кричала, кричала, кричала… Без слов.
Два дня она с Горкой не разговаривала вообще. Оставляла ему еду на столе, ложилась на кровать, отвернувшись к стене, и молчала. Отца в эти дни не было, куда-то он уехал по делам.
Потом все улеглось, конечно, но отношения матери и сына уже не были прежними. Как будто Горка предал мать, а она не умела прощать.
Да, а Свиницкий нашел случай загладить свою неуклюжую шутку по поводу Горки, спустя время передав через отца пригласительный на оперетту «Сильва». Не в свою ложу, в партер, но Горка оценил и подумал, что этот Свиницкий не такой уж свинтус.
Оперетта Горке понравилась, даже очень, Ника и в ней блистала, правда, совсем не так, как в «Барабанщице»; оперетта – не драма же, а главное, Горке очень понравилась музыка и то, что все там такие яркие и нарядные. Потом Горка ходил слушать и «Марицу», и «Вольный ветер» (дуэт Стеллы и Янко запомнил от и до), но первой была Сильва, и так Горка про себя приму Бугульминского драмтеатра Веронику Никишину и прозвал – Барабанщица Сильва.
Стрельбище
В летние месяцы к ним во двор время от времени приезжал на кибитке старьевщик, бритоголовый и уже с мая черный от загара татарин Сайфулла. В задней части кибитки у него лежали всякие ненужные вещи: изношенные телогрейки, штаны, драные ватные одеяла, тряпки, железки, стопки газет, рваные сапоги и калоши, а в передней части лежало и висело на бортах то, на что можно было этот хлам обменять: иголки для патефона, фитили для примусов и керосиновых ламп, мулине и простые нитки, воздушные шарики, бусы, клеенчатые «ковры» с лебедями и сладости. Да. Для Горки и других дворовых пацанов и девчонок это было, пожалуй, главным: цветные леденцы на палочках в виде петушков, кошечек и непонятно каких еще зверушек. Эти-то сладости и подтолкнули Горку к первой в его жизни попытке что-то заработать.
Надоумил двоюродный старший брат Горкиного соседа Генки пятнадцатилетний Вовка, приехавший в Бугульму из неведомого Кемерова погостить у тетки.
– Вы в каком классе учитесь, пацаны, – спросил он, хмуро наблюдая, как они выменивают леденцы, – в четвертый перешли, в пятый? А самим сделать такую фигню не ума, раз уж сосете?
Пацаны переглянулись, не зная, что сказать, а Вовка, пошептавшись со старьевщиком, взял у него какую-то штуковину и показал:
– Вот, смотрите, он их сам варит.
В руках у Вовки было что-то вроде пенала, только из свинца. Он пристукнул им о телегу, тот распался, и стали видны углубления в форме как раз петушка, на обеих половинках.
– Секете? – продолжил Вовка. – Варишь сахарный песок, добавляешь чутка морса или варенья, заливаешь сюда, вставляешь лучинку, зажимаешь, а как застынет, вот тебе и леденец.
Мальчишки недоверчиво посмотрели на Сайфуллу, тот серьезно кивнул.
– И фиг ли? – спросил брата Генка. – Возиться-то!
– А не фиг ли, – наклепаете таких «петушков», да ему и продадите, – пояснил Вовка, озираясь на старьевщика, – за деньги!
– А ему это зачем, – вступил Горка, – раз он сам?
– Не сам, – вдруг подал голос Сайфулла, – цена сойдемся, – не сам будет, ты будешь.
Они переглянулись с Вовкой, старьевщик опять кивнул, и пенал был торжественно вручен Генке.
Вечером Горка с Генкой уединились за забором, подальше от глаз взрослых, и принялись изучать пенал и думать, как и что сделать. Вопрос о цене их как-то не волновал, – сказал же старьевщик, что сойдемся, – а волновало, как натырить сахарного песка, чтобы матери не заметили, а главное – что форма была одна, много не наваришь. И тут Горку осенило: стрельбище!
– Чего – стрельбище? – переспросил Генка.
– Свинец! – в восторге от своей догадки горячо зашептал Горка. – Они же там то и дело пуляют, а пули-то свинцовые!
«Они» – это были охранники тюрьмы, и тренировались они на стрельбище, устроенном возле бывшего монастырского корпуса, часто, – чуть не каждый день доносились оттуда сухие щелчки и треск очередей, как будто кнутом кто щелкал или простыни рвал.