Территория тюрьмы (страница 9)

Страница 9

Позавтракав, Горка попросился погулять и пошел через овраг. Завод был чем-то похож на их школу – такое же краснокирпичное здание, только куда больше и трехэтажное, стрельчатые окна (Горка подумал, что, может, тут раньше был не завод, а чей-то замок?), железные, крашенные густо-зеленым ворота возле проходной, будка призаводского магазинчика… Здание стояло перед ним, огромное, мрачное, и пыхтело. Пыхтело что-то внутри, парили приоткрытые окна верхнего этажа, пар сгущался под стрехой в сосульки – некоторые были такие здоровенные, что походили на сталактиты из пещеры, в которой заблудились Том и Бекки, – сосульки свисали и сочились; людей не было. Хотя нет: присмотревшись, Горка заметил с пяток пацанов, валявшихся в снегу. Они о чем-то болтали меж собой, Горка не разобрал, потом один встал и принялся кидать осколками кирпичей в сосульки. Он раз десять, наверное, кинул, наконец попал, сосулька треснула и свалилась. Пацаны метнулись к ней – Горка подходил все ближе и уже хорошо различал и слышал их, – разбили каменьями на мелкие куски и принялись их сосать, хохоча и матерясь. Горка остановился озадаченный, тут они увидели его и насторожились.

– Ты чё там, шкет?! – крикнул один, по виду старшеклассник (там и остальные были заметно старше, чем Горка). – тоже кайфануть хочешь? Иди, не бойся.

Горка потоптался, повернулся и пошел назад. Он не знал, что такое кайфануть, но слово ему не понравилось, да и пацаны тоже, – какие-то они были… как пьяные.

– Так они и есть пьяные, – сказала мать, выслушав Горкин рассказ, – сосульки-то сквозь проспиртованные, их уж сколько шугали, эту шпану поселковую!

Не сразу, но до Горки дошло: пар из заводского цеха был водочный, значит и сосульки хмельные. Его уроки органической химии были еще впереди, и он не представлял себе, может ли так быть, но матери поверил, и это было для него как маленькое научное открытие. «Надо же, – думал Горка, – как все устроено – водоворот в природе!» Но червячок сомнения все же глодал его, и пару дней спустя, улучив момент, он пробрался к заводу (никаких пацанов не было видно) и, не надеясь докинуть до сосулек камнем, долго шаркал валенками по снегу в поисках упавшей. Наконец нашел осколок, поколебался, но все же сунул его в рот и принялся сосать. Вкус и запах были… ну, вода и вода, может, самую малость спиртным отдавало. Разочарованный, Горка сплюнул и пошел за салазками – покататься по склону оврага. Неожиданно трезво он решил, что те пацаны, первого января, просто где-то бражки перехватили. Или водки – шпана же.

За приключением с сосульками беспокойство по поводу заводского генератора как-то отошло у Горки на задний план, тем более что, вопреки предсказаниям отца, ничего не изменилось: генератор по-прежнему деловито постукивал (вечерами его было особенно отчетливо слышно), заводской гудок по-прежнему ревел в семь утра, к началу первой смены, и в два часа дня, когда Горка уже был дома после школы, – к началу второй, и в девять вечера, извещая о конце рабочего дня; завод давал свои декалитры «красноголовой» и «белоголовой», на радость трудовому народу, все шло как заведено.

Но однажды вечером, когда семья села ужинать, вдруг стало совсем тихо. Сначала никто – ни родители, ни Горка – ничего не заметил, а потом сообразили: не слышно генератора, опять встал! Но свет-то горел, даже, показалось, ярче, чем обычно! Они переглянулись, послушали еще, а потом отец сказал со значением: «Порт пяти морей, сынок, порт пяти морей…»

Это было очень необычно – тишина и яркий свет лампочки под матерчатым красным абажуром. Но тишина продлилась недолго. через форточку издали, словно из леса, стал доноситься какой-то заунывный звук – будто запел кто хором. Или застонал. Они молча слушали, силясь понять, потом мать нервно встала и захлопнула форточку.

«Быстро чистить зубы и спать!» – скомандовала Горке, тот поплелся в сени, а следом, на ходу накинув полушубок, вышел отец.

– Ты еще куда собрался на ночь глядя? – крикнула мать, но отец лишь отмахнулся и ушел.

Какое-то время спустя Горка проснулся от приглушенного бубнения родителей: мать о чем-то выспрашивала, отец отвечал, будто оправдываясь.

– Зэки, – донеслось до Горки отцово, – зэки выли.

– Бунт, что ли? – уточняла мать.

Отец что-то ответил, Горка разобрал только «прессанули».

Мало-помалу улеглись спать и родители, а к Горке сон долго не шел: он все пытался понять, отчего вдруг разом завыли в своих камерах зэки. Может, что-то их напугало? Свет не дошел от общей сети, когда остановился генератор? Темнота – это ведь страшно. И что значит «прессанули»? Догадки блуждали в его голове, путаные, неясные, без ответов, а уже проваливаясь в сон, Горка вдруг подумал о монашках, которые до революции жили в своих кельях, ставших потом камерами: у них же вообще не было электричества, они тоже выли?

Утром он вспомнил об этом предположении, но уточнять у родителей не стал, – утром вопрос показался каким-то глупым.

Барабанщица Сильва

Случай с ночным воем в тюрьме получил продолжение неделю спустя. Был вечер, Горка делал уроки, краем уха слушая концерт по заявкам трудящихся, когда в дверь постучали. Мать открыла и крикнула в комнату: «Егор, Витя пришел!» Но Витька Дурдин пришел в этот раз не к Горке, а к родителям. Он встал в сенях чуть не по стойке смирно и продекламировал:

– Наталья Илларионовна, папа и начальник тюрьмы приглашают вас с Прохором Семеновичем… – он перевел дух, заодно вспоминая чужое слово, – на премьеру в театр.

– В театр? – удивленно переспросила мать.

– Ну… в наш клуб, – уточнил Витька, – там вертухаи… – он запнулся и поправился: – там надзиратели сгоношились с зэка. – Он опять сконфузился, Горка засмеялся. – короче, спектакль они поставили и приглашают всех.

– Всех? – продолжала допытываться мать. – В каком смысле всех?

– Ваш двор, – пояснил Витька, – всех конюшенных.

Мать покривилась на «конюшенных» и задумалась, сказала рассеянно:

– Зайдешь? Почаевничаете с Горкой.

– Не, – заявил Витька, – мне еще других оповестить надо. – И ушел. А мать так и осталась в неясной задумчивости.

Вечером она рассказала о визите младшего Дурдина вернувшемуся с работы мужу.

– Весь двор, говоришь, приглашают на спектакль? – проговорил отец, тоже впадая в задумчивость. – то есть всех, кто мог слышать?

– Ага, – сказала мать некультурное слово, – всех, кто мог.

Горка, послушав родителей, тоже задумался: почему вдруг спектакль и почему на нем тюремное начальство хотело видеть тех, кто мог слышать. Что слышать? Тут до него дошло, что речь о том ночном вое, и Горке тоже стало как-то не по себе.

Однако, когда назначенный день настал, они все пошли – и Горкина семья, и соседи. Это стало видно, когда публика собралась в зале клуба, скромном, мест на тридцать-сорок, но с настоящей сценой, рампой и кумачовым занавесом. Горка, сидя в начале второго ряда, вертел головой и не узнавал соседей: мужчины были в пиджаках и белых рубашках, женщины – в выходных платьях, некоторое даже с брошками, все такие чистенькие, как будто помытые. Это бросалось в глаза, потому что их, сидевших кучкой в средних рядах, окружали люди в синем и в сером – в гимнастерках и кителях, но все равно одинаковые, не дворовые – казарменные.

Но вот расселись, свет погас, занавес раздвинулся, и открылась сцена, залитая ослепительным светом, будто прожекторами с вышек. На заднике были нарисованы вечернее летнее небо, несколько ярко-зеленых березок и какой-то бережок, то ли речки, то ли пруда. Из-за кулис навстречу друг другу вышли двое мужчин в песочного цвета пиджаках, косоворотках и парусиновых тапочках, заговорили. О чем – было не разобрать, они комкали слова, но было видно, что друг другом недовольны. Поговорив, мужчины ушли обратно в кулисы, занавес задернулся, почти тут же открылся вновь, а на сцене (задник изображал стену с какой-то картиной на ней) оказался седой как лунь старик с бородкой клинышком, тоже в светлом пиджаке, сидевший за столом и что-то писавший, – украдкой, закрывая ладонью лист. Вошел один из тех, что ругались в предыдущей сцене, склонился к старику, и они стали шептаться, причем стоявший все время озирался на кулису (на дверь квартиры, догадался Горка). Потом занавес опять задернулся, что-то там погромыхало, и открылась следующая сцена – в кабинете совещались пятеро мужчин, среди которых оказался другой из ругавшихся в первой сцене.

Горку происходившее заинтриговало мало: писатель Адамов уже дал ему понимание, что шпионы повсюду, – понятно было, о чем пьеса. А вот антураж – огни рампы, меняющиеся задники, грим, густо лежавший на лице актера, изображавшего старика, его приклеенная бородка – наспех и криво, это было хорошо видно, вот это все вдруг вызвало радостное волнение, – неправда, но такая яркая!

В финальной сцене все трое героев пьесы были уже вместе. Они сидели за столом с графинчиком водки и продолжали свои разговоры. В какой-то момент старик неожиданно вскочил с места, опрокидывая стол, кинулся за кулису, и тут бахнул выстрел! Горка аж подпрыгнул, да и зал как-то дружно напрягся, но тут же разразился аплодисментами: старик рухнул, не добежав до кулис, и занавес закрылся. «Разоблачили», – шепнул Горке отец, поднимаясь с кресла. Интонацию Горка не понял.

Дома мать сделала спектаклю рецензию.

– Они что, – зло говорила она мужу, – за дураков всех держат? Они хотят сказать, что это зэки играли?

– Ну, – раздумывал отец, – может, и зэки, есть же там, кто по легким статьям сидит, – вон и дорогу от снега чистить их выводят, ничего же.

– Ничего, – передразнила мать, – а ты видел, какие на них пиджаки были – чесучовые! Это явно из максименковского гардероба, – (Максименко – начальник тюрьмы), – так он и даст зэкам надеть!

– Да какие чесучовые, – усомнился отец, – я уж побольше тебя понимаю в тканях, но мать только махнула рукой и пошла ставить чайник. Разбор спектакля был закончен.

Чесучовые – это было новое для Горки слово, и, улучив время, он расспросил мать. С ее слов выходило, что чесуча – это очень дорогая шелковая ткань, так что не каждый может себе позволить. «Вроде панбархата», – не к месту добавила мать и, не дожидаясь нового вопроса, открыла шифоньер, достала оттуда платье на плечиках и показала Горке. И по тому, как она показала, как огладила рукой ткань, как вздохнула, Горка понял, что ей очень хотелось показать, она для этого про панбархат и ввернула. Он присмотрелся и вдруг попросил:

– Мам, надень.

Мать вспыхнула:

– Куда надень, Горка? Сейчас, чтобы к плите встать?

Но, поколебавшись, ушла с платьем на кухню, пошуршала там и вышла. Горка онемел. Это платье, глубокого синего цвета, с лаковыми лилиями на матовом фоне и глубоким вырезом, струилось и словно обнимало мать, а уж когда она надела лаковые кожаные туфли и слегка крутнулась на них перед сыном, Горка только восторженно выдохнул – так завораживающе, отстраненно красива она была (как королева Анна, мелькнуло в Горкиной голове).

Мать невесело засмеялась:

– Удивила я тебя, сынок? Ну вот – и у твоей мамы были балы и театры. Когда-то.

Она переоделась в привычное и пошла стряпать, а Горка размышлял над услышанным: балы и театры – это когда и где? На войне, что ли? Или до того, как отец с матерью поженились? Что-то опять не сходилось у него в голове, хоть тресни!

А между тем у матери выпал случай покрасоваться в своем панбархате, а у Горки – случай еще раз ею восхититься, и не в их конюшне, а на виду у всей Бугульмы, можно сказать.

Накануне открытия театрального сезона 1959 года среди просвещенных горожан стали множиться слухи, что главный режиссер гортеатра Галин, год всего как перебравшийся сюда из Казани, ставит спектакль по пьесе «Барабанщица», только-только прогремевшей в Москве, и это будет нечто из ряда вон смелое и злободневное. «И даже пикантное», – многозначительно добавляли наиболее осведомленные. Трудно сказать, какое из достоинств грядущей премьеры, приуроченной к очередной годовщине Великого Октября, зацепило Горкиного отца, но в один из вечеров он объявил, что у него есть пригласительные от директора гортеатра Свиницкого в его ложу на всю семью, так что готовьтесь и собирайтесь. Сам он уже собрался, справив к случаю двубортный шевиотовый костюм, а про материно платье знал, как выяснилось, так что ей ничего нового шить не пришлось. Как и Горке, у которого тоже был костюм, заменивший сталинский китель.