Территория тюрьмы (страница 7)

Страница 7

Вечер после первого дня в школе Горка провел в задумчивости, мать даже встревожилась. Он пытался представить себе, что же за дети учились в его школе тогда, сто лет назад, в их маленьком городке и чьи это были дети, такие нарядные, как на картинках в коридоре, – чьих-то богатых? И сколько их было таких? Что-то тут не сходилось с тем, что рассказывала о своем детстве мать, с тем, как жили они и их соседи, вообще ни с чем не сходилось. Про Тома Сойера сходилось, даже про жизнь Айвенго он мог себе представить вполне ясно, а тут… Горка решил, что надо будет все разузнать поподробнее, и с тем уснул.

На самом деле старорежимные картинки в коридорах, и портреты каких-то бородатых дядек в сюртуках в классах, и сам факт, что эта школа существовала еще в девятнадцатом веке, и скрипевшие под облезлым линолеумом паркетные полы в «елочку» (кое-где было видно) – все это создавало определенную атмосферу, которую чувствовали и ученики, и учителя, некоторые из них, как вообразилось Горке, вполне могли бы преподавать и тогда, до революции, – соответствовали, можно сказать. Или старались соответствовать, как они это себе представляли.

Например, Людмила Михайловна буквально вспыхивала, когда слышала в ответ «ага». Она терпеть не могла это слово, и раз за разом выговаривала: дети, так говорить некультурно, надо отвечать «да» и не односложно, а развернуто. Или «айда». «Что значит „айда“? – вопрошала классная, обводя подопечных пристальным взглядом. – это заимствование из татарского, и вас даже не поймут, если вы так скажете кому-то в Москве, например, да хоть в Ульяновске! Есть нормальное русское слово „пойдем“, так и надо говорить». Учитывая, что из двух десятков человек в классе были всего два татарина, возражений не последовало, хотя Горка к таким наставлениям относился скептически: ага и ага, айда и айда – что тут такого неправильного?

А однажды в класс вместо приболевшей Людмилы Михайловны явилась седая старушка в буклях и платье с оборками и сказала, сияя лицом, похожим на печеное яблоко: «сегодня одной эчью с вами буду заниматься я. Вы знаете сказку про куочку ябу?» Полкласса прыснули, полкласса уткнулись в парты от неловкости, но старушка, не выговаривавшая «р», ничего не заметила и пол-урока вдохновенно рассказывала об образах и символах русских народных сказок. Поразительно, но очень быстро класс перестал замечать дефект ее речи и на всю катушку включился в обсуждение того, что значила печка Ильи Муромца и на что указывали надписи на камне у развилки дорог.

Вскоре выяснилось, что эта старушка, Изольда Соломоновна Лившиц, была заслуженным учителем школы РСФСР, а преподавать начала именно еще при царе. Конечно, она погорячилась, наверное, заговорив с первоклашками о символизме в фольклоре, но вышло здорово, – Горке, да и не только ему, очень понравилось. Возможно, и потому, что она с ними разговаривала и как с детьми, и одновременно как со взрослыми, понимающими людьми.

При всем этом Изольда Соломоновна навсегда осталась для их класса «куочкой ябой» – и в пятом классе, когда она вела уроки русского языка и литературы, и позже.

Еще один учитель, которого легко было представить себе в дореволюционной школе, был Анатолий Анатольевич Амадио, время от времени (Людмила Михайловна частенько прихварывала, несмотря на свою корпулентность), занимавшийся с «первашами» рисованием. Горка просто обмер в восхищении, увидев его в первый раз: высокий, весь в черном (и черные волнистые волосы, и черные глаза), подтянутый… даже не подтянутый, а напряженный как струна, вспомнилось Горке книжное, – нервное тонкое лицо и профиль! Просто с литографий о древних римлянах! Какими ветрами занесло такого человека в захолустную Бугульму, да вообще в СССР, кто были его предки – так и осталось для Горки тайной.

Он был строг и холоден с учениками – и тогда, на уроках рисования, и позже, когда преподавал в старших классах черчение; Горка намучился с ним (и наоборот, конечно) и когда пытался нарисовать кувшин, и тогда, когда пыхтел над чертежами – правильные линии были явно не его стихией. Правда, потом, насмотревшись Модильяни и Пикассо, Горка решил, что его кривобокие кувшины были вполне себе ничего, но в жилах Анатолия Анатольевича, похоже, текла кровь римских классицистов, и он решительно, сжав губы, перечеркивал Горкины творения одно за другим и запросто мог бы вывести «двойку» за черчение в шестом классе, если бы не умение Горки читать чертежи.

– Послушайте, у вас же хорошая голова, – говорил Горке Амадио (он всем ученикам говорил «вы»), – почему она не управляет, как надо, вашей рукой? Концентрируйтесь, концентрируйтесь!

И показывал – легко, не прибегая к инструментам, вычерчивая ортогональные проекции… или так же легко, летящим движением карандаша, набрасывая фигуры людей, животных… вычерчивая идеальные кувшины, черт бы их побрал!

Так впервые Горка понял, что он может не все (а у него были такие мыслишки – что может), и это его сильно озадачило. Потому что, вообще-то, ему было в школе скучно – и в первом классе, и во втором, и даже в пятом, пожалуй: бо́льшую часть того, чему их учили, он уже знал, а что не знал – схватывал играючи и всегда отвечал с запасом, учителя нередко просто останавливали его избыточность. Однако вот – «я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал», но и угол выходил кривым.

Конечно, в школе были и другие учителя, не такие живописные, как «Куочка яба» или Амадио, даже совсем не живописные, а подчеркнуто сухие, одноцветные, можно сказать. Физкультуру, например, преподавала маленькая жилистая женщина, всегда в одном и том же застиранном трико, которая за год горкиной учебы ни разу не улыбнулась и ни разу никому не сказала чего-то ободряющего. Она была как автомат: построились, ноги на ширине плеч, вдох – выдох, вдох – выдох, пять наклонов влево, пять вправо – раз, два, три… разогрелись – к канатам!

Они разминались, бегали по кругу, по очереди лазали по канатам и шестам (с канатом Горка быстро научился управляться, а шест больно давил ему на коленки, Горка соскальзывал и тут же слышал требовательное: второй подход, работай руками, тянись!), потом с разбега прыгали через «козла», опять бегали по кругу…

Однажды вместо «козла» физрук поставила посреди зала козлы, как для бега с барьерами, с метр высотой, только грубые, будто со стройки, и приказала прыгать через них «ножницами». Показала сама, – легко, играючи, отошла в сторонку. Мальчишки и девчонки, выстроившись гуськом, принялись прыгать. У кого-то получилось сразу (у Горки тоже, хотя не очень уверенно), кто-то цеплял перекладину ногой и валился на мат позади козел, но, в общем, все шло споро, пока не дошло до Верки Уфимцевой, болезненной белесой девчонки, которую почему-то называли сектанткой (может, потому, что родители наотрез отказались отдавать ее в октябрята, а позже и в пионеры). Верка боялась козел, это было видно, но собралась, побежала – и с разбега хряснулась промежностью о брус. Все услышали, как что-то хрустнуло, и замерли. Верка, ставшая уж совсем как простыня, свалилась на бок, потом встала на четвереньки и молча поползла к скамейкам у стены. Они смотрели (Горка отметил, что Верка даже не заплакала, не было слез), и училка смотрела. Молча, поджав губы. Верка заползла на скамейку, села, раскорячившись, и тут физрук вдруг сказала в гулкой тишине спортзала: «Тяжело в учении – легко в бою, товарищи! На сегодня урок закончен».

«Зинаида Васильевна в войну была разведчицей, – рассказала потом Людмила Михайловна, – и с парашютом в тыл врага прыгала, и „языков“ брала, вы должны понимать, ребята». Ну да, одним из любимых занятий физрука было показывать им, как ходить, чтобы не было слышно, перекатывая ступню вбок с носка на пятку, чтобы ни веточка не хрустнула. А у Верки хрустнуло, так что ж, до свадьбы заживет, как любили говорить детям взрослые.

И ведь они реально так думали, сделал открытие Горка, когда стало ясно, что случай с Веркой Уфимцевой не привел ни к каким последствиям, не считая того, что ее на месяц освободили от физ-ры. Дети рассказали, конечно, о случившемся родителям, но никто и ухом не повел, даже тот же школьный комитет, в котором состояла мама Светки Лифантьевой, – никаких разбирательств, ни упрека физруку… Может, потому, что ее очень уважал директор школы, сам, говорили, фронтовой офицер.

Фамилия директора была Григорьев (Леонид Иванович), но школяры за глаза называли его не иначе как Крык. Он ходил всегда в сером двубортном пиджаке и брюках, похожих на галифе, только зауженное, которые он заправлял в высокие хромовые сапоги. Эти сапоги, кажется, были предметом гордости директора, – они всегда были начищены до блеска и издавали при ходьбе вот этот самый скрипящий звук – крык, крык, крык, и директор, складывалось впечатление, вышагивал так – как гусь, – чтобы этот «крык» звучал как можно более отчетливо.

И он ни с кем не разговаривал, – молча ежеутренне совершал обход школы, во дворе и в здании, иногда заглядывая в классы и кивая училкам, и уходил в свой кабинет. Говорили, что на войне он сорвал голос, но Горка знал, что это не так, потому что с ним Крык однажды заговорил.

Он вошел в туалет, когда Горка, пописав, разглядывал порозовевшие тетрадные листки – там, среди кала и мочи, – и соображал, отчего они порозовели. Крык встал рядом, тоже принялся писать, потом искоса посмотрел на Горку и вдруг спросил: «к органической химии готовишься? Молодец».

Застегнулся и вышел.

Горка не понял, какое отношение испражнения имеют к органической химии, но догадался, что директор принял его за старшеклассника, и это вызвало в Горке нечто вроде гордости: он всегда хотел быть взрослее. И сам факт, что с ним заговорил директор, который ни с кем не разговаривает, тоже, конечно, возвысил Горку в его собственных глазах.

А однажды они с Витькой Масловым, с которым Горка сошелся, потому что тот тоже знал много больше школьной программы, поняли, что значит Крык в ярости и почему его все боятся. Они болтали в коридоре у окна неподалеку от директорского кабинета и вдруг услышали ужасный, буквально звериный рев. В следующее мгновение дверь кабинета с треском распахнулась, и Крык выволок в коридор какого-то мальчишку, по виду класса из пятого, и со всего размаха дал ему пендель. Пацан полетел по воздуху, размахивая руками, а Крык развернулся и захлопнул за собой дверь.

Они онемели, а потом чуть не попадали со смеха.

– Ты видел, ты видел! – придушенно кричал Витька. – Он ему «щечкой» влепил, как по мячу! Сапогом!

Горку подмывало, конечно, рассказать об увиденном родителям, но, поразмыслив, он решил, что лучше не надо: кто его знает, как бы они себя повели, особенно мама, а школа Горке нравилась – в общем, его хвалили, ставили в пример, – так что… Сдержался.

Вообще, 56-й год начинался отлично, как ни посмотри. В июне у родителей вышла маленькая радость – правительство отменило плату за обучение в старших классах, до которых Горке было уже рукой подать, в разгар лета вышел закон о пенсии с шестидесяти лет для мужчин и с пятидесяти пяти – для женщин, – опять у отца случился повод «обмыть» (матери, как неработающей, это не касалось, конечно, а отец тут же подсчитал, что пенсия в половину от его зарплаты полторы тысячи рублей – это вполне), потом репродуктор и газеты принялись громыхать сообщениями об освоении целины, сулившем изобилие зерна и мяса, косяком пошли песни про целинников (самую популярную в народе тут же испохабили – вместо «едут новоселы по земле целинной, / песня молодая далеко летит» пели «едут новоселы, рожи невеселы: / кто-то у кого-то спиздил чемодан»), потом оказалось, что у СССР есть первый в мире пассажирский реактивный самолет… Горку все эти новости волновали мало (кроме как про самолет – вжик, и через три часа на другом конце Земли, здорово!), но он видел, что отец с матерью как-то… подобрели, что ли, в том числе друг к другу, стали чаще улыбаться, и это поднимало и ему настроение.

Все оказалось перечеркнуто одним днем глухой осени. Отец опять явился с работы сильно пьяным и опять в компании Гируцкого («это просто бес какой-то», – прошипела мать) и с порога сообщил в пространство: «разоблачил культ, с-сука, получи!»