Жизнь Гришки Филиппова, прожитая им неоднократно (страница 9)
Такая нежная кожа… От нее пахнет потом. И еще какой-то карамелью. Я стараюсь не думать о том, как от нее пахнет потом и карамелью. Я очень стараюсь не думать, как от нее пахнет карамелью. Она что-то рассказывает о бабушке, о доме в Мюллепельто, я взахлеб говорю о Зареченске, о том, как отец меня учил на лодке против течения грести, она рассказывает о Черныше, которого купала в речке, что-то говорит о том, как мама ее учила танцевать, что отец где-то тоже в командировках, он, кажется, геолог, что она хочет поступать на геологический, и что я такой странный со своей прической «под битла», что сейчас никто так не стрижется, и вообще, и я уже ничего не слышу, я глохну, я чувствую, как по моему локтю стекает капля ее пота, а вокруг гудит, и стонет, и дышит бесконечный Черный лес, и лес рассматривает нас, и этот километр дойти до финиша, и лето кружит, и плевать, что скажет КостьКостыч, и я знаю, что сегодня я буду спать без задних ног, спать так, как только возможно придумать, и что нет ничего слаще сна, сна обморочного, сна беспробудного, до понедельника, карамельно-сладкого сна, который будет лучше всех снов, лучше всех сказок, лучше всего, что было со мной и случалось раньше, и что наконец-то настало самое-самое настоящее лето.
Неприкольные мальчики
1
…Ты слышишь, как сегодня падает снег?
Крупными хлопьями, из серого светлого неба. Как в детстве – выходишь во двор, поднимаешь голову – и оттуда, из туч, – на тебя, увеличиваясь в размерах, кружась и покачиваясь, летят пушинки, падают на лоб, на щеки, на язык – вкусно! И шум, и легкий, еле слышимый гул обрушивающегося тихого снегопада.
2
– Гриш.
– Что, Шура?
– Гриш, у тебя много было первых любовей?
– Первых любовей?.. Много. Они разные, братик. Это возраст такой, когда мальчики становятся подростками, юношами, будущими мужчинами. Что, нелегко?
– Нелегко. А почему нам все нелегко достается?
– Планида такая. Ну, понимаешь, не умеем мы развлекать. Как-то не получается. Знаешь, есть такая мужская порода – хохотуны. Вот такие мальчики девочкам сразу нравятся. Они развлекают. С ними весело. А ты в это время физику зубришь, книжки читаешь… Понимаешь?
– Ну… Не очень.
– И я отца не понимал.
– Гриш…
– Что?
– А какой был наш папа?
– Самый лучший. Каким бы ни был. Самый лучший. Ты это запомни. Ладно, сейчас обо мне. Слушай…
3
– Ее звали Валя. Моя одноклассница. Мама ее была сердечница, что-то там с пороком сердца, отец был очень хорош собой, такой… гладкий, обаятельный. Гулял, конечно… Тогда вообще по-другому чуть было. Не суть важно. Короче, Валя выросла удивительной девочкой. Характерная, синеглазая, глазищи – во! Фигурка, музыкальная школа… Жили они… Ты слушаешь?
– Угу.
– Да… Жили они небогато, отец же с другими женщинами… И Валя… Мама ее старалась одевать не хуже других девочек класса, но… Понимаешь, тогда же фирменные вещи были важны, ну, чтобы ярлычки, лейблики всякие. И девочки, были такие девочки в нашем классе, группа у них такая была – любили травить одноклассников. Тех, кто не подчинялся, объявляли в бойкот.
– А ты?
– А я к тому времени четыре года в бойкоте был. Обидно было, конечно, годами быть в бойкоте, когда весь класс на тебя натравливают. Но я тогда книжки очень читал, все, что в доме было, плюс «Науку и жизнь» – все деда твоего подшивки за двадцать лет, плюс «Квант», плюс «Химию и жизнь»… Да полно всего было, чем дома заняться, что ты! Что-то все время моделировал, что-то мастерил, мечтал, конечно.
Так вот, Валя… Однажды Валя пришла в школу в новых туфельках – таких голубеньких, как-то очень фигурно вырезанных, вполне красивых, но наших, в нашей стране сделанных. Наверное, не очень дорогие были. Может, даже недорогие. Знаешь, у нее глаза даже блестели. Я хорошо это запомнил, мне Валя тогда очень нравилась. И всегда. Вот… И она знала, что мне нравится, но фыркала. Тогда все фыркали. Возраст такой. Короче, эти принцессы, которые бойкот всем объявляли по своему желанию, они увидели, что Валя радуется туфелькам своим новым, да как начали: «Ха-ха-ха! Посмотрите! Какие ур-р-родливые у Никаноровой туфли! Какой позор! Какая гадость! Как можно в таком убо-о-о-ожестве вообще ходить?»
– А она?
– А она… А она стояла в коридоре на переменке и не знала куда провалиться, куда ноги девать. Потом убежала в туалет и плакала. А на следующий день пришла в других туфельках. А те голубенькие, которые ей очень нравились, больше никогда не обувала. Не видели ее в этих туфельках, хотя, я позже узнал, мама ее, сердечница, очень Валю утешала. Вот… Время шло, влюблялся я в Валю все сильнее, до темных глаз. А она решила всем доказать, что она крутая. Стала с десятиклассником дружить.
– Ой, Гриш, у нас тоже! Приходят к нам в класс из девятого, а наши девочки как давай хихикать. И так делают вид… что… Ну, ты понимаешь?
– Конечно. Они всегда хихикают. Сверстники для них не существуют. Как бы. Да и это круто же – дружить со старшеклассниками. Даже с самыми гугнявыми. Ты вон на турнике крутишься, в Физтех хочешь поступать, но ты же не прикольный. Понимаешь? У тебя черные брови, голубые глаза, блондин… Погоди, братик, все будет.
– А что дальше было?
– С Валей? А я ее пригласил на день рождения. Только ее. А она пришла к нам домой, мы еще на Чкалова жили, пришла с рыжим десятиклассником. Вернее, он где-то ее у подъезда ждал, пока она полчаса у меня на дне рождения сидела.
– А мама это знала?
– Мама? Мама, конечно, знала. Знаешь, как у твоей мамы глаза умеют вспыхивать разноцветным? Ого… Но мама ничего не сказала, просто закруглила все мероприятие, жалко ей меня было. А потом… Потом была дискотека. Ну, знаешь, у нас большие были школьные дискотеки. А у меня не получилось тогда на этой дискотеке Валю пригласить.
– Почему?
– Я классно танцевал тогда, да, но, понимаешь, та «травильная» группировка – они Валю к себе допустили, приняли ее в свой кружок. Они-то хоть и принцессы нашего класса были, но у Вали был козырь из десятого класса. А это было круто. А я тогда, и всегда, был неприкольным ботаником, ну, знаешь, нас всегда называют занудами.
– Но ты же не зануда!
– Да, но мы не прикольные. Не хохотуны.
– А потом?
– А потом… Потом я пошел Валю провожать. Вернее – как провожать? Она шла с этими принцессами группкой, под зонтиками, а я тенью плелся сзади. Дождь такой был тогда – хоть и осенний, но теплый, струями. Как из душа. Я, естественно, без зонтика был, до нитки промок, сухими только гланды были, вот и шлепал за ними по лужам, весь в соплях и отчаяньи. А она знала, что я тенью сзади. Но делала вид, что не замечает.
Они идут, смеются, я сзади волочу свою душу неприкольную. А потом… Потом стою у ее окна – и капли дождя, такие крупные, вырастают из желтого неба – и прямо в глаза, по лбу лупят, лицо заливают.
– Ты чего-то ждал?
– Конечно. Всегда, когда влюблен, безумничаешь. Надеялся, что заметит, что, может, что-то, хоть что-то скажет. А она знала, что я внизу стою, вот и крутилась на кухоньке. Тогда я не выдержал, достал из кармана расческу – патлы у меня «под битлов» были, – ну и бросил расческу в стекло.
– А она?
– А она… А Валя – ничего. Занавеску задернула. На следующий день я стою на переменке, молчу, на душе грустно, но стараюсь не выдавать себя. Зачем что-то показывать? И тут, посреди всей толпы, Валя ко мне подходит – так, чтобы принцессы видели, и громко так, на весь коридор, чтобы все слышали: «Филиппов! Ну что ты за мной лазишь, зануда! Что ты таскаешься везде за мной?! Отвали!» И к принцессам, гордо так задрав нос, возвращается.
– А ты?
– А я не понял. Понимаешь, я тогда не понял, что так – специально – можно такое сделать с живым человеком. Ну, мало ли что бывает, но с душой, с живой душой… И я тогда заболел. Перестал есть, перестал учиться толком. Хорошо, что скоро пошли зимние каникулы. Наша мама очень переживала, волосы рвала на себе, я ж вдвое высох, с меня все штаны сваливались, как со скелета. Бабушке звонила, отцу в Тюратам. И ничего со мной они не смогли сделать. Страдал я тогда, неприкольный зануда, качественно, надежно. До весенней олимпиады по физике. Ты же идешь на мартовскую олимпиаду? Вот и я, точно так же, ровно в том же восьмом классе, отправился на олимпиаду по физике. Делать было нечего, учительница СанСанна гнала меня пинками, я ж все олимпиады до этого выигрывал. Вот…
Прихожу я в ту школу, стою, регистрируюсь, а тут мне девочка, которая всех записывала:
«Гриша!» – «Да» – «А я Катя! Катя Ножкина, помнишь?»
– А ты что?
– А я что? Ничего, Шура. Смотрю из тьмы своего страдания – девочка, очень хорошенькая, глаза голубые, коса в твою руку, волосы белые, как будто у куклы, да так радуется мне, так радуется! Мы с Ножкиными были соседями по старой хрущевке, они потом переехали в другой район, а я с Катей дружил, но было-то мне тогда всего ничего, лет семь.
– Вот же ты бабник, Гриша!
– Спокойно, Шура. Короче, стою я, оживаю, на физику уже пофиг, Катя мне телефон записывает, тоже смеется, я ту олимпиаду, естественно, с хрустом заваливаю. Знаешь, там так прикольно было. Заходит к нам тогда вербовщик из Физтеха. (Тогда всегда приходили вербовщики-студенты, рекламировали институты. Ну, я тогда все выбирал между Бауманкой и Физтехом.)
– Ну?
– Угу. И этот ботаник в очках, как у водолаза, давай рекламировать: «Р-р-ре-ре-ре-б-б-бя-т-та! Ун-нн. Н-нас т-т-так-к зд-зд-здор-ррово уч-ч-ч-чит-ться!» Заикается и головой трясет при этом. Мы за партами сидим, чуть не ржем в голос.
Короче, я тогда решил в Физтех не идти. Очень хотел делать, что твой отец делал. К звездам рвался, дурак. Всегда глупым был.
– А Катя?
– Слушай! Ты спать собираешься? Что ж ты так все слушаешь? Ладно-ладно, слушай дальше, Ромео.
– Гришка, вот как врежу!
– Не сверкай, не сверкай. Дальше… А дальше я домой прихожу в самом зашибенском настроении – любого страдальца, с самым разбитым сердцем, оживит улыбка голубоглазой блондинки с толстой косой до попы.
4
– И стали мы дружить с Катей… И звонил я ей каждый день, звонил из телефонной будки в двух домах от нашего. Ведь телефона у нас тогда еще не было. Знаешь, на углу улицы Орджоникидзе, я тебе показывал, там до сих пор на стене кирпичного дома светлое пятно – там телефонная будка стояла, автомат, я оттуда звонил Кате. Менял в школьном буфете двадцать копеек на двушки, на копейку брал кусочек хлеба, солил, томатный сок – вот и наелся. А на все деньги звонил Кате. И кормил телефон «двушками». И на узоры замерзшие на стекле будки дышал, пока ее слушал.
– Гриш, а о чем вы говорили?
– Шура, вот о чем влюбленные дети говорят? Обо всем, но больше друг друга голос слушают. Люди, если любят, они голосу рады, дыханию рады, рады, что жив родной человек, что он живет – даже если просто слышишь его голос из обледеневшей трубки. Днем тогда народу мало было, все на заводе работали, поэтому я мог долго в телефонной будке стоять – все стекла в узорах, трубка обледенела, а я Катю слушал, как она обо всем-всем рассказывала. И я был счастлив…
– А потом?
– А потом, Шурка, потом я ее очень обидел.
– Как?!
– «Как-как»… Нечаянно. Со всей дури, по-дурацки. Понимаешь, ее родители в Тюратам мотались тогда постоянно. Тогда все жили там – на площадках самая штурмовщина «Бурана» была. А мама ее, Катина, она… Там же все лучшие спецы были, им же и сорока не было, со всего Союза, самые лучшие, самые умные, гитары, песни… Короче… Не была она верна Катиному папе. Папа ее тоже занудой был. В отличие от весельчаков. Знаешь, в любом коллективе всегда были весельчаки, есть и будут такие. Хохотуны женщинам всегда нравятся, с ними легко, прикольно. И вот однажды Катя мне что-то о маме сказала, мол, не любит она маму свою.
– А ты?
– А я ее тогда не понял. Не понял, что она мне самое дорогое, душу свою доверила, самое сокровенное, сомнения свои. Я-то, дурак, подумал, что нельзя маму не любить, я же маму очень любил. Ты же нашу маму любишь? Вот… Вот я тогда Кате что-то такое сказал, не обидное, но поучительное. И… И больше я ей не звонил.
– Как же так?! Вот ты дурак!
– И даже хуже. Дурак, конечно. Все мы ошибки делаем, Шурка. Все мы учимся жить, людей понимать. Ты же тоже учишься. Ничего страшного, что она тебя, принцесса твоя, обидела.
– Гриша!