Детонация (страница 6)

Страница 6

Но что действительно на фоне происходящего моя история: герой повести, мой ровесник, приезжает в деревню, где жили и умерли его родители. Пытается придать участку обитаемый вид – рвет траву во дворе и огороде, подновляет забор и при этом вспоминает, вспоминает. У человека ведь под черепом постоянно что-нибудь варится, чаще всего – воспоминания…

Меня часто ругали (теперь не ругают – то ли привыкли, то ли не читают) за мелкотемье, бытовизм. Хотя я пытаюсь насыщать этот самый бытовизм мыслями, пресловутой рефлексией, какими-никакими, но конфликтами. Здесь, в этой повести, тоже пытаюсь. Правда, не очень-то выходит. Перед глазами фильм «Баллада о солдате», и фильм и повесть «Двадцать дней без войны», книги «Время жить и время умирать», «Живи и помни»…

Все это написано, снято через годы и десятилетия после… А что писали тогда, во второй половине сорок первого, в сорок втором, сорок третьем? Не все ведь типа «Они сражались за Родину» (кстати, в первых публикациях «родину» было с маленькой буквы) и «Василия Теркина»… А, да, Зощенко «Перед восходом солнца» написал и вскоре получил отзыв: вывернул наизнанку свою низкую душонку.

Пришло время крупнотемья, и как быть тем, кто всю жизнь поднимал мелкие темы… Да и где те, кто поднимал крупные?.. Есть один писатель – немного моложе меня; мы с ним одно время дружили – так он сразу пришел с романом о войне, о чеченской. Почти двадцать лет назад. Сначала роман восприняли как антивоенный, а позже, теперь… Время показало, что человек по-настоящему сильно чувствует жизнь на войне, или вблизи войны, или в тех ситуациях, когда жизнь его может вот-вот оборваться.

Этот писатель, отменно талантливый (иначе я бы вряд ли о нем сейчас вспоминал), все последние годы утверждал в своей прозе, в статьях, постах: надо воевать. И вот его словно услышали, началось, и он вскоре отправился туда. Кажется, реально воюет.

Наверное, его примеру последуют. Да уже следуют единицы, большинство же литераторов возят помощь, собирают деньги на экипировку, читают стихи солдатам, подбадривают, поднимают моральный дух. Скоро, наверное, и книги пойдут. О войне. Крупная тема…

Да, человека три-четыре из литераторов ушли добровольцами. Один из них, большой, пузатый, несуразный, автор лирических стихотворений и рассказов, тут же пропал без вести. Осталось двое, кажется, сыновей-подростков…

Посадка. Щелканье ремнями безопасности. Инструктаж бортпроводницы. И под этот инструктаж я – давно заметил, что он стал для меня как колыбельная, – засыпаю.

И так хорошо спалось почти два часа – с трудом вытянул себя в реальность лишь после объявления: «Двери в положение дизарм».

Высадка производилась не в автобус, а по теле-трапу, и это порадовало. Спокойно прошел по нему, вышел в зону прилета, а оттуда – где встречают прилетевших. Не обращая внимания на призывы: «Такси берем. Такси, ребята, такси», – оказался на улице.

Тепло, по московскому обыкновению что-то накрапывает с неба, сумерки, приятная суета. Подъезжают машины, забирают людей; из здания аэропорта вращающаяся дверь выталкивает и выталкивает людей, кто-то с цветами, большинство катят чемоданы, и звук постукивающих по плитке колесиков мне очень приятен – романтический звук.

Я стою возле большой урны с решетчатым верхом. Сейчас докурю, и вернусь в аэропорт, и через два с половиной часа полечу дальше, в Кызыл. Многие про него слышали – Тува вообще в последние годы на слуху, несколько документальных фильмов-тревелогов выпустили, – но были-то единицы. А я – почти каждый год. Но, кажется, первый раз вот так: из Москвы на самолете…

Прошел досмотр, остановился перед табло с расписанием вылетов, нашел Кызыл. И завис в растерянности: рейс задержали до четырех ночи. Это значит – пытался подсчитать – мне торчать здесь больше восьми часов и на свое мероприятие на фестивале я опоздаю.

Да, растерялся, но не разозлился – теперь казалось, что изначально знал: поездка не будет простой.

Отыскал стойку, где должна быть регистрация, – обычно и на те рейсы, что задерживают, регистрируют в положенное изначально время. На сей раз стойка была темна и безжизненна.

Написал эсэмэс организаторам «Читай, Тува» – так и так. Те ответили: о-хо-хо, встречу перенесем, прилетайте, ждем…

Я стал бродить по аэропорту. Перекусил в «Бургер Кинге». Кстати, здесь повезло – кассир спросила: «За “Спасибо” рассчитаетесь?» Я, конечно, согласился и заплатил за шесть крылышек, картошку фри, бутылку воды без газа всего один рубль. Это очень приятно – что-либо купить в аэропорту за один рубль.

После еды снова захотелось курить. Пошел на улицу… Вот так и будет до двух часов, пока не зарегистрируюсь, не окажусь в зоне вылета, а потом в кресле самолета; вот так и буду – туда-сюда, туда-сюда. Покурю, поброжу, покурю, поброжу…

Так уже было лет семь назад, когда прилетел в это же «Домодедово» из Братиславы и нужно было через семь часов лететь в Новосибирск. В Москве у меня тогда была семья, но глупо показалось ехать домой, чтоб только поздороваться. И я мучился здесь.

Сиденья свободные были, но сидеть долго на них не получалось – неудобно. Сидушки твердые, спинки короткие. Доставал телефон, открывал новости, соцсети. Не читалось. Снова наваливалась усталость. И спать тянуло. Пакостное состояние. Напоминает наряд часового – таскаешься четыре часа по территории заставы; можешь и посидеть, можешь даже рискнуть подремать, но не сидится, не дремлется. То и дело смотришь на часы, и время даже не тянется, а попросту стоит.

Тогда мне было девятнадцать лет, а теперь… И в голове давило (недавно у меня обнаружилось повышенное давление), во рту – кисло и горько.

Нашел в кармашке рюкзака «Орбит», пожевал, вскоре надоело, челюсти тоже давали знать, что устали. Увидел урну, бросил в нее то, что в детстве мы называли жовкой. Кажется, еще до появления у нас жевательной резинки. Тогда жевали серу – на базаре ее продавали, да и моя бабушка сама делала…

Многое из того, что было лет сорок назад, ну тридцать пять, представляется совсем недавним. Так ярко – до запаха, до ощущения на пальцах. А потом задумываешься: действительно, огромный срок тебя отделяет от этого случая, прикосновения, вдоха. От какого-нибудь столько раз описанного в основном слабыми литераторами солнечного луча, скользящего по шторе, по шкафу, или от лица молодой мамы, говорящей «доброе утро, сынок». Словно на днях это было, но прошло… почти вся жизнь прошла, и тебе не пять, а пятьдесят. И мамы нет, и той квартиры, по которой полз тот луч. Хм, квартиры в прямом смысле нет – квартира переделана в магазин.

И вот ты старый… Нет, не то чтобы старый, а… У Андрея Платонова вроде бы где-то было – «истраченный человек». Вот именно, истраченный. Или почти истраченный. Уже несколько лет чувствую в себе эту истраченность. Хотя, хм, дочку сделал, новые книги до самого последнего времени раз в год-полтора выпускаю. Но ощущение истраченности, исчерпанности все сильнее. И та повесть, которую теперь с натугой пишу, это какое-то черпание со дна, что ли…

Впрочем, я с юности жалуюсь. Любимая поэтическая строка: «Я усталым таким еще не был».

И сейчас, может быть, в том числе чтобы отвлечься, я пытаюсь представить себя со стороны, обращаюсь к себе на «ты», говорю сочувствующе.

Ты бродишь, бродишь по пустеющему аэропорту, ждешь рейс в город за четыре тысячи километров отсюда. Ты поучаствуешь там в скромном, на самом-то деле наверняка никому не нужном фестивале, попытаешься покрасоваться перед людьми, которые не читали (и слава богу) твои книжки, а потом поедешь через горы в деревню, где стоит трехоконный домик, в котором последние тридцать лет прожили твои родители.

Домик и участок выставлены на продажу, риелтор уже два раза привозила туда потенциальных покупателей. Им нравилось, они обещали «подумать». Если кто-то из них надумает, ты потеряешь этот кусочек земли, ставший тебе родным. Родным и лишним, точнее обременительным. Ты знаешь, что не будешь там жить постоянно – зимы там суровые, а домик уже плохо держит тепло, и главное – ты давно отвык от деревенской жизни, и здоровье не то, и возраст. Пятьдесят лет это много. Тем более куришь, выпиваешь почти каждый вечер. Недавно у тебя появилась напоминающая женскую косметичку коробочка с лекарствами…

Да, я чувствую, как старею. Или истрачиваюсь. И не на заводе каком-нибудь, не за письменным столом и даже не за кухонным с бутылкой водки, а… От мыслей, что ли. Или, может, от невозможности говорить и писать все, что думаю.

Как сформулировал один советский диссидент еще в то время: инакомыслие у нас не запрещено, у нас запрещено выражать иные мысли. (Что-то такое, по памяти.) Теперь это повторяется.

Лет десять назад мы, в общем-то, поддержали введение «текстового предупреждения» на книгах «содержит нецензурную брань» и упаковку таких книг в полиэтилен; примерно тогда же согласились, что не стоит воспевать политических радикалов, маргиналов от культуры, что чувства верующих нельзя затрагивать. А теперь впереди маячит одна безопасная тема: воспевать березки и колокольчики…

Впрочем, некоторые мои коллеги на этом в последние годы и сконцентрировались – из социальной прозы ушли в экзистенциальную, познают себя внутри природы, описывают жизнь домашних животных, травы, речек рядом с их домами… Такое уже бывало в нашей литературе и в царские времена, и в советские.

Заметил массажные кресла в переходе между терминалами. Я всегда мысленно возмущался, когда видел в этих креслах людей, которые просто сидят, ничего не массируя. Не для того их здесь установили, говорил про себя, но как бы им. А сейчас чуть не бегом направился к свободному. Плюхнулся, утвердился. Поставил будильник в мобильнике, попил воды и постарался уснуть.

Уснул. Быстро и легко. Оказывается, массажные кресла очень удобны для сна.

Но легкость засыпания сменилась какими-то тягучими видениями. Это были не кошмары – я помнил, что нахожусь в аэропорту «Домодедово», но в то же время перенесся в Кызыл, на встречу. И мне задавали риторические вопросы, как я мог такое написать о месте, где родился и вырос, а потом на меня бросился парень, чтоб избить, убить, наказать.

Там, в видении, а может, и в кресле, я встряхнулся, парень, зал, где проходила встреча, исчезли, и я оказался на печи…

Когда я был в армии, родители купили дачу под Кызылом. С подземным гаражом, каменным двухэтажным домом. Правда, на каждом этаже было всего по одной комнате, но дом производил впечатление – добротный.

Вернувшись на гражданку, я почти сразу поселился на даче. Была зима с девяносто первого на девяносто второй – хотелось спрятаться и никого не видеть.

В морозы я спал на печи, большой, с лежанкой, и однажды проснулся от того, что вся комната была в белом дыму, удушливом, едком. Скатился на пол, на карачках добежал до двери, выскочил на крыльцо. Долго отхаркивался, дышал, дышал…

Каким-то образом стала тлеть подушка, набитая перьями. Хотя, осматривая потом печь, я не нашел трещины, через которую могла бы проскочить искра… В общем, мне повезло проснуться тогда, я продышался и стал жить дальше. И сколько всего у меня с тех пор произошло. Теперь же, в этом видении, я не проснулся – я задохнулся, умер, я видел себя лежащим в белом дыму…

А потом вошли родители, не такие, какими были в девяносто втором, а старенькие и немощные. И та печь мгновенно сделалась маленькой и тоже старой, как у нас в деревенском доме. И я был не тем молодым, только что дембельнувшимся.

«Сынок, ты зачем дом продаешь? – плачуще спросила мама. – Мы ведь не умерли, там всё перепутали».

А кого я тогда похоронил?.. Я не задал этот вопрос вслух; кажется, от ужаса я там, в видении, лишился дара речи.

Читал: ученые установили, что сновидения длятся в основном несколько минут, редко дольше. Не знаю, но мое, в трех частях, показалось мне долгим. И когда распахнул глаза, посмотрел в телефон, оказалось, что всего лишь через двадцать минут сработает будильник. То есть спал, а по ощущениям поверхностно дремал я больше пяти часов.