Журавли летят на запад (страница 4)
Его мать была строгой, молчаливой женщиной, и от нее он запомнил ярко только холодные дорогие заколки, держащие ее прическу, они блестели, поэтому он любил ими играть, а отца он помнил совсем плохо. Знал, что тот есть, но мать редко о нем вспоминала, кривила губы, злилась, говорила, что тот уничтожит семью, что игры в революцию – просто несбывшиеся сказки, только вот в том, как нервно дрожали ее руки, даже маленький Сунь Ань научился различать тревогу. Мама за кого-то боялась, мама иногда пропадала где-то неделями, а ступни ее ног, когда она бежала за ним маленьким по дому, были большими, шумными, широкими, совсем не как у других женщин, каких Сунь Ань видел на улице, покачивающихся на маленьких ножках, как цветы на стеблях.
Когда он мысленно возвращался к тем событиям, то понимал, что потерял какой-то важный кусок, и знал, что где-то между блеском маминых украшений и криками на улицах было много других воспоминаний, все его детство, но, как ни копался он в голове, их найти так и не удалось.
Его мир пылал и кричал, люди гибли, Небесная империя рушилась сначала едва заметно, потом сильнее, но Сунь Ань и об этом помнил очень мало. Франция тоже рушилась, годами, которые Сунь Ань в ней прожил, но почему-то продолжала крепко стоять на ногах. Как Прометей, которому выклевывали печень, а потом та отрастала, чтобы ее выклевали снова.
Господина Эра его мама не любила, и Сунь Ань не помнил, почему. Может быть, слово «нелюбовь» тоже было слишком простым, как и все, что касалось матери, слишком легко объясняющим многое. Мать же состояла из полутонов и недосказанностей, но Сунь Ань знал – что-то случилось, что-то разломалось, раскололось. Он просто всегда это знал – как знал и то, что, если бы не это, он смог бы относиться к нему лучше. Но между ним и доверием к господину Эру всегда лежали скривленные губы матери, означавшие, что ее что-то не устраивает. Она редко говорила об этом вслух, но всегда четко давала понять. Чжоу Ханя это, кстати, невероятно раздражало – не то, что мать Сунь Аня была молчаливой, а что он перенял от нее эту любовь к молчанию, когда плохо, и картинным обидам, когда люди должны догадаться обо всем сами.
Господин Эр учил его истории, французскому языку и литературе. Истории – контрабандно, потому что и мать считала, что иностранец никогда не расскажет про империю так, как нужно. Удивительно, что его до сих пор не выгнали из Нанкина – хотя тут даже не позволялось жить иностранцам и в лучшие времена, что уж говорить про времена Тянцзина[3].
Впрочем, господин Эр и не рассказывал. Он говорил про французских королей, построивших дворец в лесах, про английских рыцарей, нашедших меч в озере, про русских царей, построивших город на воде, господин Эр не любил историю их империи и редко про нее говорил, только сказки ему нравились – про лисиц с кучей хвостов, про глиняную армию старинных императоров. А Сунь Ань слушал и никому не рассказывал про то, что знает об этом.
– А мама знает сказки про девочек-лисичек? – спрашивал он, сидя на стуле и болтая ногами.
– Думаю, что знает, – улыбался господин Эр. Он всегда говорил только на французском, а вот у Сунь Аня получалось невероятно плохо, понимать-то он еще понимал, а вот отвечать никак не выходило, язык словно в трубочку сворачивался.
– А верит?
– Взрослые не верят в сказки.
– Но я взрослый и верю, – возражал Сунь Ань.
– Не все взрослые такие.
И это оказывалось очень грустно. Маме было гораздо интереснее ругаться на иностранцев, таких, как господин Эр, только, видимо, еще хуже, да обсуждать сплетни с подругами и вышивать. Она редко спрашивала у отца, что происходит в городах, а тот никогда не рассказывал сам, только хмурился с каждым днем все сильнее. Сунь Ань не знал, с чем это связано, только видел, как солнце становится все краснее, словно наливается кровью, хотя мама считала, что ему только кажется.
Отец приходил очень редко – Чжоу Хань потом объяснил, что в их квартал мужчин не допускают[4], а господина Эра за то, что он остался в Нанкине, чуть не казнили. Но не смог объяснить, почему. «Может быть, потому что он иностранец», – шепотом как-то предположил Чжоу Хань. – «А маньчжуры им не нравятся сильнее, вот на господина Эра сил не хватило… Это как пытаться решить, во что играть: в воздушного змея или в мячик. В змея-то интереснее».
Иногда по вечерам мама разговаривала с кем-то в полной тишине, и Сунь Ань думал, что она проклинает Хун Сюцюаня[5].
– А когда я вырасту, я стану таким же грустным? – спросил он однажды у Чжоу Ханя, когда они вместе сидели под забором и ели ворованную вишню.
– Мне кажется, нет, – ответил тот.
– Хорошо бы.
– Тебе они кажутся грустными?
– А тебе нет?
– Не знаю. Мне кажется, они все чего-то ждут.
Сунь Ань думал об этих словах весь день и пришел к выводу, что это какая-то глупость – ну чего взрослые могут ждать? У них и так все есть: возможность решать, что они хотят на завтрак, возможность выбирать одежду и людей, с которыми они хотят жить. Сунь Ань серьезно пытался решить, с кем бы он хотел остаться, если бы его спросили? Конечно, с мамой – та была строгой, но любила его, а еще с Чжоу Ханем и господином Эром. Разумеется, с ними, ведь у Сунь Аня и были только они. Еще был отец, но он так редко его видел, что отец походил, скорее, на героя сказок – могущественного даоса, знающего секрет бессмертия и приходящего домой только иногда, увидеть, что у них по-прежнему все хорошо.
Была еще Ван Сун – еще одна ученица господина Эра, которая, как и сам господин Эр, очень сильно не нравилась маме. Та даже запрещала с ней играть, но иногда они все же разговаривали – на улице или через калитку. Ван Сун была младше его, но он не знал, насколько сильно. Она была худенькой и высокой, не очень красивой и болтливой. Сунь Аню очень нравилось ее слушать – она злилась и рассказывала сказки про Небесную империю, а он потом пересказывал их Чжоу Ханю.
– Я не скажу тебе, откуда я, – смеялась Ван Сун. – Ты еще маленький.
– Я старше тебя, – возражал Сунь Ань.
– Но до такого ты еще не дорос.
Сунь Ань обиженно кривил губы.
– Сестричка говорила, что женщины всегда знают больше мальчишек, – объясняла Ван Сун. – Потому что мы все связаны ниточкой, тянущейся от первых древних богинь – они защищают нас и дают свои знания.
– Только у вас такое есть? – подозрительно спрашивал Сунь Ань. – А как зовут богиню?
– Нюйва, – нараспев говорила Ван Сун. – Она создала наш с тобой мир.
– И прямо со всеми вами связана? Ты это чувствуешь?
– Я не знаю, – пожимала плечами Ван Сун. – Сестричка говорила, что почувствую, когда стану старше – у меня польется кровь, и так я узнаю, что стала частью нашего общества.
В общем, Ван Сун была странной, но интересной. Хотя почему была, она и осталась.
Сейчас Ван Сун сидит за столом в вагоне, закинув ногу на ногу – нагло, вызывающе – и сверкает глазами, широко улыбаясь. Сунь Аня пугают ее улыбки – опасные, не искренние, такие, будто она уже придумала десять проклятий, после которых его не найдет ни один парижский жандарм.
– Ты до сих пор тут, – разочарованно говорит она.
– Мне нужно было исчезнуть?
– А ты умеешь?
– Нет, – признает Сунь Ань.
– А жаль. – Вот и поговорили.
– Я знаю, что ты злишься, – начинает он, а Ван Сун смотрит на него так, что становится понятно – еще одно слово про злость, и она распилит его взглядом, так, что останутся только рожки да ножки, хотя не факт, что останутся и они. Интересно, их, девушек, так учат смотреть специально? У Сунь Аня, например, никогда не получалось выглядеть угрожающе, сколько бы они ни старался, и именно по этой причине с клиентами всегда ругался Чжоу Хань.
Сам Сунь Ань умел только мирить и договариваться, впрочем, судя по Ван Сун, тут даже этот талант не поможет.
– Я не злюсь, – в итоге говорит Ван Сун. – В этом нет смысла.
– Нет? Почему?
– Потому что это бесполезно. Ты когда-нибудь злился на котят?
– Нет?
– Вот именно, ты такой же бесполезный и глупый, а котята хотя бы милые, – объясняет Ван Сун логическую цепочку до конца. Ну, ни убавить ни прибавить, честно говоря, что тут еще скажешь-то?
Сунь Ань садится рядом и прикрывает глаза. Голова по-прежнему кружится, но не так сильно, как раньше. Наверное, он просто привык – как минимум, к езде на поезде, потому что к отсутствию в жизни Чжоу Ханя, конечно, привыкнуть невозможно. Это как фантомная боль – когда отрубают руку, а тебе кажется, что она по-прежнему на месте. Конечно, Сунь Аню руки никто не отрубал, но он говорил с участниками революций в Париже, по работе и просто из интереса – те рассказывали так много, что хватит на целую стопку кровавых метафор. Не таких поэтичных, как у Ван Сун, но и он не девочка.
Сунь Ань любил Китай. И выслушивал ворчание Чжоу Ханя о том, что это – чужое название, так говорить неправильно. Но разве это было важно? Да, сами они никогда не называли свою страну так, но французы называли, мягко, напевно, такие мелодии обычно звучат в песнях перед тем, как взвиться тревожно оборванной струной. Он любил его широкие улицы, дома с загнутыми крышами – чтобы никакая нечисть не зашла, пусть это в итоге и не помогло, – песни, которые пела им одна из служанок. Могла бы петь мама, но та не пела никогда, только сурово отчитывала, впрочем, Сунь Аню все равно нравился звук ее голоса. Он потом долго привыкал к французскому – одно дела слушать господина Эра, другое – толпы людей, говоривших по-чужому.
В детстве Китай казался ему страной из сказки – с городами за кирпичной стеной, через которую может перелететь только дракон, большими домами с фонарями, качающимися на ветру. Или, может быть, в детстве ему так не казалось и эту страну из сказок он выдумал, когда приехал во Францию.
Та была совсем другой – шумной, болтливой, с узкими улицами и высокими домами, со множеством, великим множеством людей, среди которых Сунь Ань так боялся потеряться. Францию он тоже любил, хотя, наверное, другой любовью.
– Тебе там нравилось? – вдруг спрашивает Ван Сун.
– В Европе?
Та сухо кивает.
– Да, – признается Сунь Ань. – Там было хорошо. Правда хорошо.
– А где лучше?
Он не знает – и это пугает сильнее всего, он просто не может определиться.
– По-разному, – в итоге компромиссно отвечает он, и, вероятно, Ван Сун такой ответ не нравится.
– Значит, в Париже, – сурово хмыкает та.
– Я этого не говорил.
– Но и не отрицал.
Ну что за невозможная девушка!
Сунь Ань беспомощно пожимает плечами.
– Мне было там спокойно, – объясняет он.
– А сейчас?
Сейчас ему не спокойно нигде.
Все случилось в весенний день. Тогда они с Чжоу Ханем провели все утро, пугая рыб в материнском пруду, за что их, конечно, отругали. Сунь Ань слушал упреки, щурился от ласкового щекочущего солнышка и чувствовал, как ветер холодит мокрые руки.
– Мама просто боится, что мы скормим ее рыб Принцессе, – шепотом поделился потом Сунь Ань с Чжоу Ханем. Они сидели на лестнице и слушали, как служанка ищет эту самую Принцессу. Сунь Ань знал, что та сбежала еще утром через дырку в заборе, но говорить об этом пока не хотел – пусть поищут, если все будут заняты, значит, на обед их позовут попозже.
– Да? – удивился Чжоу Хань.
Сунь Ань авторитетно кивнул. Мама говорила ему, что он уже взрослый и должен перестать проказничать, но разве он мог? Сейчас была весна, солнце сверкало и каталось по крышам, ветер гонял листочки по дорожкам у дома, громче обычного шуршал гравий, и было так хорошо-хорошо, что это счастье хотелось показать всем – хотелось бегать, кричать и творить разные глупости, лишь бы искорки внутри не гасли.
В тот же вечер мама позвала его к себе.
Она сидела в кресле – худая, серьезная, с волосами, стянутыми в тугую прическу множеством сверкающих заколок. Она сидела так прямо, что бусины в них даже не колыхались.
– Сунь Ань, мне нужно кое-что тебе сказать. – От начала Сунь Ань поежился. Когда мама не обращалась к нему по имени, потому что не любила упоминать фамилию отца, как ему объяснил господин Эр, и все это значило только одно – его ждет еще одна выволочка. – Нет, – вдруг передумала она. – Сначала спросить.
– Да?
– Ты бы хотел жить в другом месте?