Любовные и другие приключения Джакомо Казановы, рассказанные им самим (страница 16)
Поначалу я счел сию странную особу совершенно мне неизвестной, но, присмотревшись, подумал, что, может быть, и знаю ее. Это была Катинелла, известная танцовщица, с которой, впрочем, я не имел случая разговаривать.
Как нетрудно догадаться, она хотела, чтобы я экспромтом сыграл роль в пьесе ее сочинения. Необычное всегда привлекало меня, и, поскольку кузина моя была хороша собой, я охотно вступил в игру, рассчитывая на вознаграждение. Пока я утолял голод, можно было ничего не говорить, и она воспользовалась этим, чтобы полунамеками привести меня к пониманию всех обстоятельств. Как выяснилось, бракосочетание могло состояться только после приезда ее матери, которая привезет платья и бриллианты. Мне также стало известно, что я капельмейстер и еду в Турин сочинять музыку для свадьбы герцога Савойского. Сие последнее доставило мне особое удовольствие, ибо я мог без затруднений уехать завтра, что лишь увеличивало привлекательность моей роли. А если ожидаемое мною вознаграждение не воспоследует, нет ничего легче объявить здешней компании, что моя кузина сошла с ума. Впрочем, хоть Катинелла и приближалась к тридцати, она была замечательно хороша собой, чтобы сделать меня податливее воска.
Сидевшая напротив будущая свекровь, желая оказать гостю честь, наполнила бокал и подала мне. Когда я протягивал руку, она заметила, что пальцы мои несколько согнуты, и осведомилась о причине этого.
– Не беспокойтесь, мадам, – отвечал я, – у меня небольшое растяжение, но оно скоро пройдет.
При этих словах Катинелла, громко рассмеявшись, заметила, что сие лишит общество удовольствия послушать мою игру на клавесине.
– Очень странно, милая кузина, почему вы смеетесь?
– Я вспомнила, как два года назад, когда мне не хотелось танцевать, я тоже сослалась на растяжение.
После кофе знавшая обычаи вежливого обращения свекровь сказала, что синьорина Катинелла, конечно, хочет побеседовать со мной о семейных делах, и все общество удалилось.
Когда я остался наедине с сей авантюристкой в приготовленной мне комнате, она бросилась на канапе[66] и предалась безудержному хохоту. Немного успокоившись, она сказала:
– Хотя вы знакомы мне только по имени, я не сомневалась в вас. Но все-таки завтра вам лучше уехать. Дело в том, что я сижу здесь совершенно без денег уже два месяца. Мне пришлось бы продать те несколько платьев, которые оказались со мной, если бы, к счастью, в меня не влюбился хозяйский сын. Я подала ему надежду стать моим мужем и получить в приданое на двадцать тысяч экю бриллиантов, которые будто бы должна привезти из Венеции моя матушка. Но она, конечно, ничего не знает про эту интригу и не сдвинется с места.
– Но какова же будет развязка сей комедии, моя красавица? Я предвижу трагический конец.
– Ты ошибаешься. Все окончится очень весело. Я ожидаю с минуты на минуту графа Гольштейна, брата майнцкого электора. Он писал ко мне из Франкфурта и теперь должен быть в Венеции. Граф приедет за мной и повезет на ярмарку в Реджио. Когда мы будем уезжать, я шепну моему женишку, что скоро возвращусь, а этого ему вполне хватит для совершенного счастья.
– Все прекрасно, но я хочу жениться на тебе еще до возвращения – нашу свадьбу нельзя откладывать ни на минуту.
– Ты с ума сошел! Дождемся, по крайней мере, ночи.
– Ни в коем случае, мне и так кажется, что я уже слышу карету графа. А если он опоздает, мы воспользуемся и ночью.
Я до сих пор помню, сколь она была очаровательна. К вечеру у нас собралось все общество, и уже начались приготовления к прогулке, как вдруг послышался шум и подъехала запряженная шестеркой карета. Катинелла выглянула в окно и велела всем уйти, так как за нею, она уверена, приехал сам герцог. Отослав всех, она втолкнула меня в соседнюю комнату и заперла на ключ. Карета и вправду остановилась возле гостиницы, и я увидел, как из нее вылез вельможа раза в четыре толще меня, поддерживаемый несколькими лакеями. Он поднялся наверх и вошел к невесте. Для меня же оставалось единственное развлечение – слушать их разговоры и наблюдать через щель все, что Катинелла пыталась сделать с этой грузной тушей. Под конец сие глупое времяпрепровождение надоело мне, ибо продолжалось оно пять часов подряд, употребленных ими на ласки, собирание и укладывание ее тряпок, а также на ужин, за которым они большими бокалами выпили изрядное число бутылок рейнского. В полночь граф Гольштейн уехал, похитив у хозяйского сына предмет его нежной страсти.
За все это долгое время никто не подходил к моей комнате, да я и остерегался звать кого-нибудь, боясь, что немцу может не понравиться присутствие тайного свидетеля его тяжеловесных нежностей, кои не делали чести ни одному из действующих лиц и дали мне повод к размышлениям относительно ничтожества всего рода человеческого.
После отъезда героини сей пьесы я заметил через свою щель покинутого влюбленного и попросил скорее выпустить меня, ибо изрядно проголодался. Принесли кушанья, и несчастный юноша составил мне компанию. Он рассказал, что синьорина улучила минуту и обещала ему возвратиться через шесть недель, а сама при этом плакала и нежно его поцеловала.
– И герцог заплатил за нее?
– Нет, но, даже если бы он и захотел, мы все равно не согласились бы. Ведь это было бы оскорблением для моей невесты, а вы даже не можете представить, сколь она чувствительна.
– А что говорит ваш батюшка про ее отъезд?
– Он всегда думает плохое, поэтому и уверен, что она никогда не вернется. И матушка склоняется скорее на его сторону, чем на мою. А как по-вашему, синьор маэстро?
– Если уж она сказала, значит непременно вернется.
– Вот и я говорю, а то зачем бы ей обещать?
Мой ужин состоял из оставшегося после графа, и я выпил бутылку лучшего рейнского, которую Катинелла припрятала, чтобы утешить своего жениха. Я уверил несчастного, что сделаю все возможное, дабы убедить кузину поскорее вернуться. Мое желание заплатить было решительно отвергнуто. Я сел в почтовую карету и приехал в Болонью на четверть часа позже Катинеллы. Остановился я в той же гостинице, что и она, и нашел случай передать ей мою беседу с ее воздыхателем. В Реджио я был первым, но поговорить нам так и не удалось, поскольку она ни на минуту не оставляла своего могущественного и слабосильного любовника.
К концу ярмарки, за время которой со мной не произошло ничего примечательного, я уехал из Реджио вместе с моим другом Балетти, и мы направились в Турин, где мне давно хотелось побывать, так как, проезжая через него в первый раз с Генриеттой, я останавливался там лишь для перемены лошадей.
В Турине я нашел одинаково прекрасными город, двор, театр и женщин, начиная с самой герцогини Савойской. Правда, когда мне рассказали о прекрасном состоянии тамошней полиции, я сразу вспомнил множество нищих на улицах и невольно рассмеялся. Однако же полиция составляла главное занятие короля, который, если верить истории, был очень умным человеком.
Мне никогда в жизни не приходилось еще видеть царствующую особу, и по какой-то непонятной причине у меня возникла мысль, что лицо монарха должно отличаться красотой или величием. Однако, увидев сего сардинского короля – некрасивого, горбатого и угрюмого, с низменными манерами вплоть до самой мелочи, – я убедился, что можно быть королем и не обладая качествами совершенного человека.
Балетти торопился в Париж, где мадам дофина уже приближалась к сроку своей беременности, и по этому случаю в честь будущего герцога Бургундского там готовились великолепные празднества. Мой друг без труда уговорил меня сократить пребывание в Турине, и через пять дней мы были уже в Лионе, где я задержался на неделю.
Из Лиона мы отправились дилижансом, и все путешествие до Парижа заняло также пять дней.
В дилижансе ехало восемь пассажиров, и всем нам было очень неудобно сидеть, поскольку сей экипаж представлял собой большое сооружение в форме овала, совершенно лишенное углов, что имело смысл разве только для принудительного установления равенства. Я же нашел подобное устройство более чем скверным, но, будучи иностранцем, сохранял молчание. Да и как итальянец может не восхищаться всем французским, тем более в самой Франции? Движение сей овальной колесницы оказывало на меня такое же действие, что и качка корабля в бурном море. Правда, подвеска у дилижанса была превосходная, однако тряска причинила бы мне куда меньше неприятностей.
Вследствие сего пришлось расстаться со всем содержимым моего желудка, и, конечно, меня не могли счесть приятным спутником. Но я был во Франции и среди французов, знающих толк в вежливом обхождении. Мне лишь сказали, что я переусердствовал за ужином, а один парижский аббат, желая защитить меня, отнес это на счет слабого желудка. Воспоследовал спор.
– Господа, – не выдержал я, – вы все не правы. У меня прекрасный желудок, и сегодня я не ужинал.
При этих словах какой-то мужчина уже немолодых лет обратился ко мне и сладким голосом сказал, что никогда не следует говорить кому-либо, что он не прав, а что он лишь ошибается.
– Разве это не одно и то же?
– Прошу прощения, сударь, но одно вежливо, а другое нет.
Тут он пустился в пространное рассуждение о вежливости, в заключение которого спросил меня с улыбкой:
– Если я правильно понял, кавалер едет из Италии?
– Да, я итальянец, но сделайте милость, объясните, как вы догадались?
– О, по тому вниманию, с коим вы слушали мою болтовню.
Все рассмеялись, и я, восхищенный его остроумием, почувствовал к нему симпатию. В течение всего путешествия я брал у него уроки французской вежливости, а когда пришло время расставаться, он отвел меня в сторону и дружески сказал, что хочет сделать мне маленький подарок.
– Вам нужно забыть слово «нет», которое вы так часто употребляете. Это не французское слово, оставьте его или приготовьтесь отражать удары шпаги.
На пути в Париж мне более всего понравилась великолепная дорога – бессмертное творение Людовика XV, а также чистота гостиниц, проворство обслуживания, отменные постели и скромные манеры служанок, которые внушают уважение даже самым отъявленным развратникам. А найдется ли такой итальянец, кому приятно смотреть на наших трактирных лакеев с их развязностью и наглым видом? В мое время во Франции не знали, что такое запрашивать выше цены,– для иностранцев там было истинное отечество. Конечно, приходилось нередко видеть акты отвратительного деспотизма, lettres de cachet и прочее. Это был произвол королей. С тех пор французы завели у себя произвол народа, но разве он менее отвратителен?
X
Парижские нравы
1750–1751
По выходе из Тюильри[67] Патю свел меня к знаменитой актрисе мадемуазель Лё Фель, которая пользовалась в Париже шумным успехом и состояла даже членом Королевской музыкальной академии. У нее было трое очаровательных малюток, кувыркавшихся по всему дому.
– Я их просто обожаю, – с чувством сообщила она мне.
– По своей красоте они вполне достойны этого, хотя у каждого свое выражение лица.
– Еще бы! Старший – сын герцога Аннеси, второй – графа Эгмонта, а самый младший появился на свет благодаря Мэзонружу.
– О, простите меня, я полагал, что вы мать всех троих.
– Вы не ошиблись, так оно и есть.
Сказав это, она посмотрела на Патю, оба рассмеялись, и, хотя мне удалось заставить себя не покраснеть, я понял свой промах.
Будучи новичком, я еще не привык видеть женщин, присваивающих себе мужские привилегии. Впрочем, мадемуазель Лё Фель совсем не хотела поразить меня своей распущенностью, просто она была, как говорят, выше предрассудков. Если бы я лучше знал нравы времени, такое поведение показалось бы мне в порядке вещей, так же как и то, что большие вельможи оставляют свое потомство на попечение матерей, выплачивая им немалые пособия. Поэтому чем больше детей производили на свет эти дамы, тем непринужденнее становилась их жизнь.