Любовные и другие приключения Джакомо Казановы, рассказанные им самим (страница 18)

Страница 18

Затем я попал в великолепную залу, где собралась дюжина придворных вокруг большого стола, на котором, однако, было сервировано лишь одно место.

– Для кого предназначен сей куверт?[70]

– Для королевы. А вот и она.

Я увидел королеву Франции: без румян, просто одетую, в большой шляпе и вообще какого-то старушечьего вида, с выражением набожности на лице. Она подошла к столу, милостиво поблагодарила двух монахинь, принесших тарелку с маслом, и села, а все придворные образовали полукруг шагах в десяти от стола. Я встал около них, следуя примеру почтительного молчания.

Ее Величество приступила к еде, ни на кого не глядя и не поднимая глаз от тарелки. Когда одно из блюд пришлось ей по вкусу, она посмотрела по очереди на всех присутствовавших, как бы выбирая, кому из них сообщить о полученном удовольствии. Наконец она произнесла:

– Господин де Лёвендаль!

При этом имени выступил великолепный мужчина и с поклоном сказал:

– Мадам?

– Мне кажется, что это не рагу, а куриное фрикасе[71].

– Я совершенно с вами согласен, мадам.

После сего ответа, изреченного наисерьезнейшим тоном, маршал, попятившись, встал на свое место. Королева закончила обед, не произнеся больше ни слова, и удалилась к себе точно таким же манером, как и пришла. Я подумал, что, если королева Франции всегда так обедает, мне не хотелось бы составлять ей компанию.

Я почитал себя счастливым видеть славного покорителя Берг-оп-Зома, но мне было больно, что сей великий человек принужден рассуждать о курином фрикасе с такой же серьезностью, каковая уместна лишь при вынесении смертного приговора.

* * *

Мадемуазель Квинсон, юная особа, дочь моей квартирной хозяйки, часто приходила ко мне, когда ее совсем не звали. Не надобно было долгого времени, дабы понять, что она влюблена в меня. Я заслуживал бы только осмеяния, отнесясь с холодностью к сей пикантной брюнетке, обладавшей чарующим голосом.

Первые четыре или пять месяцев ничего, кроме детских шалостей, между нами не было; но однажды я возвратился ночью и увидел, что она глубоко спит на моей постели. Я не посчитал необходимым будить ее, разделся и лег рядом. Ушла она лишь на утренней заре.

Не прошло после этого и трех часов, как явилась какая-то модистка[72] с прелестной дочерью и стала приглашать меня к завтраку. Девица была вполне достойна такового предложения, но я нуждался в отдыхе и, поговорив с ними не более часа, выпроводил их. Уходя, они встретили мадам Квинсон, которая пришла со своей дочерью убрать мою постель. Я надел халат и сел за бумаги.

– Ах, подлые мошенницы! – воскликнула вдруг мамаша.

– Что с вами, мадам?

– Все очень просто, сударь: простыни совсем испорчены.

– Очень жаль, любезная, значит, надобно переменить их, и дело с концом.

– Пусть только явятся еще хоть раз, я им покажу.

Она ушла, бормоча угрозы. Мы остались наедине с Мими, и я стал упрекать ее в неосторожности. Она же со смехом отвечала мне, что сам Амур послал этих женщин на помощь невинности. С сего дня Мими ничем уже не стеснялась и приходила ко мне в постель, как только у нее возникало к тому желание, если, конечно, я не отправлял ее обратно. Но месяца через четыре красавица моя объявила, что тайна наша скоро раскроется.

– Мне это весьма неприятно, – ответствовал я, – но тут ничего не поделаешь.

– Надобно что-то придумать.

– Тогда подумай.

– О чем ты хочешь, чтобы я думала? Будь все как будет.

К шестому месяцу округлость ее обозначилась настолько, что мать уже не могла ни в чем сомневаться и, придя в ярость, побоями заставила девицу объявить отца. Мими назвала меня, и, может быть, не солгала.

Обогатившись сим признанием, мадам Квинсон как разъяренная фурия прибежала ко мне и, бросившись на стул, едва отдышавшись, обрушила на меня поток ругательств, кои завершились требованием, чтобы я женился на ее дочери. Не имея ни малейшего желания длить сию сцену, я объявил ей, что в Италии у меня осталась жена.

– Тогда зачем вы сделали ребенка моей дочери?

– Уверяю вас, у меня не было такового намерения. И кто вам сказал, что это именно я?

– Она сама, сударь, и совершенно в том уверена.

– Примите мои поздравления, но сам я, сударыня, готов поклясться, что никак не может быть таковой уверенности.

– Ну и что?

– А ничего. Если она беременна, значит родит ребенка.

Мадам спустилась к себе, изливая проклятия и угрозы, а на другой день меня призвали к полицейскому комиссару квартала. Явившись, я увидел Квинсон, вооруженную всеми своими калибрами. Комиссар после принятых во всяком крючкотворстве предварительных вопросов спросил, признаю ли я, что нанес девице Квинсон ущерб, на который жалуется мать ее, здесь присутствующая.

– Господин комиссар, соблаговолите записать слово в слово то, что я имею сказать.

– Хорошо.

– Я не принес никакого вреда Мими, дочери жалобщицы, и советую ей обратиться к самой девице, которая всегда питала ко мне столь же дружеские чувства, как и я к ней.

– Она утверждает, будто беременна от вас.

– Сие вполне возможно, но в том нет никакой уверенности.

– Она говорит, что это несомнительно, поелику не имела дел ни с одним мужчиной, кроме вас.

– Касательно сего мужчина может быть уверен только в своей собственной жене.

– Чем вы соблазнили ее?

– Ничем. Напротив, она соблазнила меня, так как я весьма податлив к хорошеньким женщинам.

– Была ли она нетронутой?

– Меня это никогда не интересовало, сударь, и я не могу ответить на ваш вопрос.

– Ее мать требует удовлетворения, и закон признаёт вас виновным.

– Я не обязан никаким удовлетворением матери, а что касается закона, я подчинюсь ему, когда мне покажут его и объяснят, чем он был нарушен.

– Сие вам уже доказано. Разве человек, сделавший ребенка честной девице в доме, где он имеет жительство, не нарушает законы общества?

– Я согласился бы, если бы мать ее была обманута; но когда сама она посылала свою дочь к молодому мужчине, не лучше ли ей смириться с теми случайностями, каковые могут из сего проистечь?

– Она посылала ее к вам для услужения.

– Ну так и я прислуживал ей, как она мне, так что пусть присылает дочь свою сегодня вечером, и, ежели Мими будет согласна, я услужу ей как могу лучше, но безо всякого насилия и в той самой комнате, за которую я неукоснительно отдаю деньги.

– Можете говорить все, что вам угодно, но придется платить возмещение.

– Я говорю только то, что почитаю справедливым, и ничего не заплачу, ибо не может быть возмещения там, где нет нарушения закона. Если меня признают виновным, я буду жаловаться до последней возможности, пока не добьюсь своего. Каков бы я ни был, во мне нет таковой тупости и неблагородства, чтобы отказать хорошенькой женщине, которая сама приходит ко мне, и тем более с согласия своей матери, в чем я нимало не сомневаюсь.

Подписав протокол и не забыв сначала прочесть оный, я удалился. На следующий день меня призвал лейтенант полиции и после моих объяснений, равно как и слов моих жалобщиц, отпустил с миром, а судебные издержки присудил матери. Впрочем, я не устоял перед слезами Мими и дал денег на ее роды. Она произвела на свет мальчика, которого для блага нации отдали в воспитательный дом. В скором времени Мими сбежала от матери и стала выступать на подмостках театра Св. Лаврентия. Ее никто не знал, но она без труда сыскала себе любовника, притворившись девственницей. На мой вкус, она была отменно красива.

* * *

Я был со своим другом Патю на Лаврентьевской ярмарке, когда у него явилось желание отправиться ужинать к некой фламандской актрисе по имени Морфи, и он пригласил меня составить ему компанию.

Сама девица не соблазняла меня, но разве отказывают другу? Я согласился. После ужина в обществе сей красавицы Патю захотелось остаться на ночь и провести ее с большей приятностью, чем вечер. Не желая уезжать один, я попросил канапе, намереваясь спокойно скоротать время до утра.

У Морфи была сестра, маленькая замарашка, которая сказала, что, если я согласен дать ей монетку, она уступит мне свою постель. Я согласился, и девчонка свела меня в тесную комнатушку, где на голых досках лежал матрас.

– И ты называешь это кроватью?

– У меня нет ничего другого, сударь.

– Такая постель мне не нужна, и ты не получишь свою монетку.

– А вы хотели спать раздевшись?

– Конечно.

– Но ведь у нас нет простынь.

– Значит, ты ложишься одетой?

– Совсем нет.

– Ну ладно, ложись как обычно, и получишь свою монету.

– За что же?

– Я хочу посмотреть на тебя.

– Но вы ничего мне не сделаете?

– Совершенно ничего.

Она ложится на этот жалкий матрас, закрывшись истрепанным покрывалом, и я уже не вижу убогого тряпья, а только одно тело непередаваемой красоты. Мне хотелось видеть его все целиком, но она стала сопротивляться, и только шестифранковая монета сделала ее послушной. Я обнаружил лишь один недостаток – ни малейшего понятия опрятности – и принялся мыть ее собственными руками.

Позвольте, любезный читатель, предполагать у вас простое и естественное представление: занятие, которое я описываю, неотделимо от другого желания, и, к счастью, малютка Морфи оказалась расположенной предоставить мне полную свободу, за исключением единственной вещи, впрочем совершенно не заботившей меня. Она предупредила, что не позволит этого, так как, по мнению ее сестры, это стоит двадцать пять луидоров[73]. Я ответил, что мы поторгуемся по такому важному делу в следующий раз. Успокоившись, она предоставила мне все остальное, и я обнаружил весьма развитые способности.

Маленькая Элен неукоснительно отдала полученные шесть франков сестре и рассказала, каким образом заработала их. Когда я уходил, она подошла и шепнула, что ей нужны деньги и, если я захочу, можно немного уступить. Это развеселило меня, и я обещал зайти на следующий день. Патю не поверил моему рассказу, и, желая доказать свою правоту, я настоял, чтобы он тоже посмотрел на Элен. Приятель мой согласился, что резец самого Праксителя не смог бы превзойти подобное совершенство.

Вечером следующего дня я пришел к ней и, поскольку мы никак не могли сторговаться, условился с ее сестрой, что каждый раз буду отдавать двенадцать франков за то, чтобы оставаться с нею наедине. До тех пор, пока у меня не явится желание заплатить шестьсот. Цена, конечно, была чрезмерная, но Морфи недаром принадлежала к греческой расе и не затрудняла себя излишней щепетильностью. У меня же не возникало ни малейшего желания расставаться с запрашиваемой суммой, поскольку я не испытывал потребности получить сам предмет, оценивавшийся столь высоко. Я и так имел все то, чего мне хотелось.

Старшая сестра считала меня одураченным, ведь за два месяца я истратил триста франков. Вероятно, она приписывала мою сдержанность обыкновенной жадности.

Я пожелал иметь изображение сего великолепного тела, и один немец-живописец за шесть луидоров бесподобно запечатлел его. Он избрал для натуры весьма пикантную позу – она лежала животом вниз, опираясь руками и грудью на подушку и повернув голову в три четверти. Искусный художник столь изысканно обрисовал ее нижнюю часть, что не оставалось желать ничего лучшего.

Но кто может предугадать тайные пути Провидения! Патю захотелось иметь копию портрета, я не мог отказать ему, и этим делом занялся тот же мастер. Однажды, когда художника пригласили в Версаль, он среди других работ показал и сию очаровательную миниатюру. Она так понравилась г-ну де Сен-Квинтену, что он незамедлительно отправился с нею к королю. Его христианнейшее Величество, будучи великим ценителем, пожелал собственными глазами убедиться в достоверности портрета.

[70]  Куверт (фр. couvert) – полный набор предметов для одного человека на накрытом столе.
[71]  Фрикасе (фр. fricassée – «всякая всячина») – французское классическое блюдо: мясо курицы, кролика или теленка сначала обжаривали, а затем тушили в белом соусе.
[72]  Модистка (фр. modiste) – мастерица, изготовляющая дамские шляпы, а также белье и платье.
[73]  Луидор (фр. louis d’or – «золотой Луи») – старинная французская монета XVII–XVIII веков. Впервые появилась во времена царствования Людовика XIII, по имени которого и получила свое название.