Мамона и музы. Воспоминания о купеческих семействах старой Москвы (страница 16)

Страница 16

Петр Петрович давал им на существование хорошие средства; Надя жила очень хорошо. Были и лошади, и лакеи, и вся обстановка богатого дома, но франтить она не любила да и не умела. Ходила всегда в платьях самых простых фасонов, с модами ничего общего не имевших. Денежки же берегла и считала их хорошо. Однажды, поравнявшись с ней близ ее дома, я зашел к ней. Она позвала в гостиную, села на кресло и, извинившись, расставила ноги, отчего из платья получился род подноса. Она на него вытряхнула все содержимое кошелька и стала считать, чтобы определить, сколько было потрачено за прогулку. Следовательно, шел постоянный и самый мелочный учет денег. В общем, она была милый, внимательный человек, но как-то не очень в себе.

Народ в доме у них вертелся постоянно и самый разнообразный, но в большинстве случаев интересный. У него я познакомился с Евгением Трубецким[80]. По случаю войны в самом ее начале устраивались у него лекции с самыми последними известиями и с обсуждениями этих известий. Тут же взвешивались шансы «за и против». И как-то выходило все так, что немца уничтожить ничего не стоит, но когда практика показала другое, то и лекции кончились.

Кто ближе знал Илью Семеновича, говорил, что в дружбе он был человек неизменный и твердый и на него можно вполне полагаться, но меня он поднадул. У одних моих знакомых выяснялась возможность продажи репинской картины, которая с молодых лет не давалась Илье Семеновичу. Репин даже по его указанию переделал ее для Ильи Семеновича, но что-то случилось и картина ушла в другие руки, переходила дальше. Илья Семенович хоть и следил, но не успевал вовремя – и опять она ему не попадала. Наконец я обещал ее ему купить и купил. Он через полчаса уж был у меня и с радостью, взяв ее за раму, сказал: «Наконец-то ты моя». Уезжая, уж на выходе, говорит: «За мной этюд». Но никакого этюда я не получил. А напоминать я считал неудобным, так как не из-за этюда же я хлопотал. Ведь я и всю картину мог оставить за собой.

К красному вину у него была слабость, и он понемногу тянул его целый день. А другая слабость была – это играть в дурака, для чего у него в кармане всегда была колода карт. [После революции] он остался в Москве охранять свои художественные сокровища и сделан комиссаром собственной галереи. Говорили, что живет он сносно и будто потягивает свое винцо. Большая заслуга его, что он обратил внимание любителей на нашу старинную церковную живопись, в течение веков находившуюся в варварских руках наших верующих губителей искусства. Уход за образами был всегда самый безбожный. Коптили их и свечами, и маслом, а для освежения протирали тем же маслицем из лампад. Со временем живопись покрывалась почти непроницаемой корой всякой грязи. На счастье, старинные краски не поддавались разрушению, и когда опытная рука реставратора сняла эту коросту, то новгородская живопись выступила на свет, сияя поразительной красотой красок, неподражаемой тонкостью работы и вкуса. То же случилось и с живописью других русских школ. Илья Семенович положил основание для собирания русских икон, при условии освобождения их от вековой грязи.

Староверы на манер Морозовых, Рахмановых и многих других платили громадные деньги за старинные образа, ценя их за их черноту, видя в этом святость. В иконах же Ильи Семеновича святости не убавилось, но зато воскресло искусство. За Остроуховым пошли Рябушинские и другие любители, стали открываться выставки старинной церковной живописи, показавшие, что живопись наша стояла не ниже живописи так называемого периода прерафаэлитов. В последний мой визит Илья Семенович показал мне образ Спасителя, говоря, что он происходит из храма Софии в Константинополе. Образ был очень хорош, но в происхождении его я усомнился, хотя этого не сказал. Как у любителя у Ильи Семеновича была слабость приписывать всему тому, что было у него, некоторую необычайность и исключительность, в то время как бывшее у других казалось ему не стоящим внимания, чем он иногда и пользовался, чтобы выманить у конкурента вещь, без которой сам спать не мог.

Я знавал злейшего конкурента Ильи Семеновича, это – Ивана Евмениевича Цветкова. Был он почтенный старик, всеми фибрами не терпел он Илью Семеновича и где только мог подкладывал ему, что называется, свинью. Так, из-под носа у Ильи Семеновича он выхватил редкий портрет работы Левицкого и торжествовал. Иван Евмениевич говорил, что с налета картин покупать не следует: «Я смотрю, смотрю на картину и когда уверюсь, что без нее жить не могу, тогда покупаю». Свое большое собрание он пожертвовал городу Москве вместе со специально выстроенным домом. Его собрание можно считать как параллель к третьяковскому собранию, но в гораздо меньшем размере.

Пропавшие фотографии

Все это мелочи, не стоящие записи, но они свидетельствуют о большой восприимчивости – и задаю себе вопрос: почему я и все мы, оказавшиеся в жизни людьми способными, так скверно учились? Вдумываясь и вспоминая, как все было, прихожу к заключению, что никто никогда не объяснил нам, что сама работа приносит великое удовлетворение, почему, будучи по характерам легкомысленны, мы не столько работали, сколько играли. Хотя отец и говорил нам, что без образования шага не ступишь, но применение образования нам не объяснялось. Для чего он отдал нас в Лазаревский институт – учреждение чисто армянское? Я могу делать предположение, но точного ответа дать не могу. А очевидно была цель дать специальное образование для определенной карьеры. Соответствовало ли это образование нашим наклонностям, с этим никто не считался. Никого не было, кто объяснил бы прелесть крыловской басни и удовольствие произнести ее со смыслом, по-декламаторски. Иначе сказать, возбудить интерес к каждой изучаемой вещи. Даже Митяй ставил на колени и уходил. Я мучился задолбить то, чего не понимал. А задолбивши, произносил, как барабан. Цель зубристики была звуковая, а мозгу не было дела до того, что учил. Самое неумение педагогов заставить или приучить мозг к пониманию и загубило дело. Как началось, так прием этот и вкоренился. Я никогда не знал значения грамматики, проклинал ее и на всю жизнь остался безграмотным.

Никто и никогда не объяснил нам, что всякое дело надо доделать. Мы начинали и не кончали. Никто за этим не наблюдал и не заставлял нас что-нибудь сделать. Ну хоть выпиливание. Начнем по своей инициативе с увлечением, а доделаем кое-как; то же было и с «Русским вестником». Никто не объяснил нам ценности работы, что мало что-нибудь сработать, а надо стараться скопить капитал опыта, чтобы получился известный стаж. Только фотография дала мне воспитание, да и то после того, как мне стало 25 лет. Выходило плохо – выбрасывалось, отпечаток желтел – печатался новый. Больше десяти лет работы по фотографии не дали результатов, не сохранилось ни одного отпечатка и негатива.

После первой поездки по Греции и Италии я привез с собой груду интереснейших негативов для стереоскопа. Со страшным увлечением были сделаны отпечатки на стекле и выставлены на выставке, я получил медаль. Было выставлено всего штук двадцать, а негативов были сотни – ни их, ни отпечатков даже следа не осталось. Никто не воспитал в нас любовь к делу, умение ценить его результаты. У нас все было, и после смерти отца сыпалось все, как с неба. Потому и не приучился к работе. Только после 25 лет я понял, что, если негатив плохо промыт, он испортится, а отпечаток пожелтеет. Стоило больших усилий принудить себя промывать как нужно. И только тут я начал себя воспитывать в том направлении, чтобы избавиться от небрежности. Но знаний своих не ценил, фотография была игрушкой, однако она дала мне много. Если б с детства вместо конфет нам попали такие воспитательные игрушки, мы бы на 15 лет раньше узнали, что кое-как делать не стоит, и мы были бы другими.

У Миши была больная нога, которая не позволяла ему обращаться с ней кое-как, – и она явилась его воспитательницей. Думая постоянно о ней, получал выводы, а выводы были применительны вообще к жизни, и он между нами оказался особенным.

Тетрадь третья
Путешествия

Турция

Но недолго пришлось пожить мне в этом милом жилище. Меня стало тянуть за границу. Письма Васи подогревали это желание, он собирался со своими моряками добраться до Александрии и побывать в Египте. Неспокойный дух, гнавший меня с детства видеть новые места, разжигал во мне зависть к брату, и желание мое укреплялось все больше. Наконец я получил от Васи письмо, в котором он писал, что по возвращении из Египта он думает задержаться в Константинополе и если я присоединюсь к нему, то мы можем пуститься в путешествие, намечая путь на Афины, по Греции, по Адриатическому морю, в Бриндизи, откуда [можно] отправиться на Сицилию и через всю Италию на Вену вернуться по домам. Проект был блистательный, и не моему воспламененному воображению было противостать ему – и я решил ехать, тем больше и денежные дела, по скромности моей, дозволяли мне пуститься в этот бесконечно интересный путь.

Время это совпадает с путешествием Карпа Кондратьевича Шапошникова[81] к его брату, Валентину Кондратьевичу, для примирения. Было это около Рождества, отъезд мой приурочивался к середине января. Я понемногу подготовлял свой отъезд, рассчитывая взять с собой стереоскопический аппарат. В те времена вероскопов еще не было и приходилось тащить громоздкий аппарат с треножником и тяжелыми стеклами. Но такое путешествие с собственной фотографией становилось особенно интересно, и о неудобстве думать не приходилось.

За несколько дней до отъезда вдруг захворал Карп Кондратьевич. Оказалось, что с ним случился удар, одна половина тела совсем парализовалась, он потерял речь, и положение его было очень тяжелое. Случилось это как гром, потребовался сложнейший уход. Домашние сбились с ног и просили меня помочь им дежурством ночью. Конечно, я охотно согласился и одну ночь провел с ним, это было дня за два-три до моего отъезда. Я умчался в Одессу числа 15-го января 1891 года и больше уж не видал этого человека, получив в Константинополе известие о его смерти.

Прошло почти два с половиной года, как я перестал писать мои воспоминания, закончив их известием о смерти К. К. Шапошникова. Известие это было получено от брата Сергея Васильевича по телеграфу в Константинополе в двух словах: «Карп скончался». Эти два слова и то, что мы с Васей сидели в это время в Константинополе, как бы провели черту между нашей юностью и новой жизнью, в которую мы вступали. Это было в 1891 году в январе. Мне шел уж 25-й год, детство и юность были позади.

Неблагоприятные обстоятельства, выяснившиеся во время смерти отца, рассеялись. Одно то, что мы были в Константинополе, говорит за то, что ничего не мешало нам выполнить большую и интереснейшую поездку по белому свету. Все благоприятствовало нам, и в головах наших не было и представления о том, какое счастье сопутствовало нам. Ни мне, ни Васе и в голову не приходило, что может быть иначе. Задумали поездку, сели и поехали.

В потребностях наших мы, конечно, распущены не были и действовали в границах того бюджета, какой был у нас. А еще так недавно, всего лет 12 назад, у каждого из нас едва ли было столько [средств], чтобы покрыть расходы надуманного путешествия. Как взглянешь теперь назад, приходит в голову вопрос: а какое же право имели мы, чтобы так просто осуществлять свои желания? Другого ответа нет, как – право счастья. Оно было с нами, и без задумки мы предпринимали то, что манило нас. Поездка же предполагалась большая.

[80] Князь Евгéний Николáевич Трубецкóй (1863–1920) – философ, правовед, публицист, автор множества публикаций, включая знаменитое эссе о русской иконе «Умозрение в красках. Вопрос о смысле жизни в древнерусской религиозной живописи». М.: Типография товарищества И. Д. Сытина, 1916.
[81] Карп Кондратьевич Шапошников (1829–1891) – потомственный почетный гражданин; в конце 1860-х гг. получил личное дворянство, московский купец 1-й гильдии (1862–1877), с 1884 г. – купец 2-й гильдии. Торговал рыбой и зерновым хлебом. Совладелец гостиницы «Шапошниковское подворье» в Москве (ул. Варварка, 26) – фирма «Братья Шапошниковы». В конце 1870-х гг. закрыл семейное дело и занялся производством строительных материалов. Купил в 1885 г. кирпичные заводы в подмосковном