За гранью. Поместье (страница 3)
К величайшей радости Уинтона, Джип чувствовала себя в седле как рыба в воде и совершенно не боялась ездить верхом. За ней присматривала лучшая гувернантка, которую Уинтон смог найти, дочь адмирала-кутилы, нуждавшаяся в заработке. Позднее из Лондона два раза в неделю стал приезжать желчный учитель музыки, втайне обожавший Джип больше, чем она обожала его. По правде говоря, любое существо мужского пола хотя бы немножко в нее влюблялось. В отличие от большинства девочек Джип никогда не была неуклюжей дурнушкой и росла, как цветок – равномерно и степенно. Уинтон нередко смотрел на нее, как в опьянении: поворот головы, «порхание» прекрасных чистых карих глаз, прямая линия округлой шеи, форма рук и ног – все это остро напоминало ему ту, кого он так любил. Однако, несмотря на сходство с матерью, дочь отличалась от нее и внешностью, и характером. В Джип сильнее чувствовалась порода: точеная фигура была эффектнее, душа тоньше, поза увереннее, в ней было больше грации. Настроения Джип менялись чаще, ум отличался большей ясностью, а в милом характере проскальзывала отчетливая острая нотка скептицизма, чуждого ее матери.
В нынешние времена нет больше заводил, иначе Джип легко стала бы ею в компании обоих полов. Несмотря на изящное телосложение, Джип не выглядела хрупкой и в охотку могла «гонять лис» весь день, вернуться домой уставшей донельзя и рухнуть на шкуру тигра перед камином, чтобы не подниматься по лестнице. Жизнь в Милденхеме протекала в уединении за исключением визитов товарищей Уинтона по охоте, да и то немногих – его духовный снобизм не нравился простоватым сельским помещикам, а женщин отпугивала его ледяная вежливость.
И все-таки, как и предсказывала Бетти, поползли слухи – постылые деревенские слухи, скрашивавшие скуку унылого прозябания и унылых мыслей. Хотя до ушей Уилтона не доходили даже отголоски сплетен, в Милденхем не казала нос ни одна женщина. Если не брать в расчет случайные дружеские встречи на паперти, на охоте или местных скачках, Джип росла, не имея знакомых среди лиц своего пола. Этот дефицит общения приучил ее к замкнутости, затормозил понимание отношений между полами, стоял за ее легким, безотчетным презрением к мужчинам, извечным невольникам ее улыбок, так легко впадавшим в беспокойство, стоило ей нахмурить брови, и за скрытой тоской по женской компании. Любая девушка и женщина, с которой ей доводилось встретиться, немедленно в нее влюблялась, потому что Джип была с ними добра, что делало мимолетность таких знакомств еще более мучительной. Джип совершенно не умела ревновать или злословить. Мужчины должны таких остерегаться – в ревности таится загадочное очарование!
Уинтон уделял мало внимания нравственному и духовному развитию Джип. Об этом предмете он не любил говорить вслух. Внешние условности вроде посещения церкви соблюдались, манерам девочке надлежало учиться как можно больше на его примере, а об остальном пусть позаботится природа. Его подход был не лишен здравого смысла. Джип быстро и жадно читала, но плохо запоминала прочитанное. Хотя вскоре она проглотила все книги скудной библиотеки Уинтона, в том числе Байрона, Уайт-Мелвилла и «Космос» Гумбольдта, они не оставили заметного следа в ее сознании. Попытки щуплой гувернантки привить ей увлечение религией засохли на корню, а знаки внимания приходского священника Джип со свойственным ей скептицизмом отнесла к категории обычного мужского интереса. Ей показалось, что святому отцу очень уж понравилось называть ее «милая моя» и похлопывать по плечу, видя в этом награду за пастырскую заботу.
Из-за уединения в маленьком темном помещичьем доме, где ремонта не требовали только конюшни, в трех часах от Лондона и в тридцати милях от залива Уош, воспитанию Джип, надо признать, недоставало духа современности. Раза два в год Уинтон брал ее с собой в город погостить на Керзон-стрит у своей незамужней сестры Розамунды. По крайней мере за эти недели у Джип развился природный вкус к красивым платьям, стали крепче зубы и появилась страсть к музыке и театру. Однако главная духовная пища современных юных дам – игры и разговоры – была ей совершенно недоступна. Более того, годы ее жизни с пятнадцати- до девятнадцатилетнего возраста пришлись на период, когда социальный подъем 1906 года еще не начался и весь мир пребывал в спячке, как ленивая муха на оконном стекле в зимнюю пору. Уинтон был тори, тетка Розамунда – тоже, так что Джип со всех сторон окружали одни тори. Единственное влияние на ее духовный рост в девичестве оказывала безоглядная любовь к отцу. Да и что еще могло повлиять на ее развитие? Душа плодоносит только в присутствии любви. Чувство меры, в высшей степени развитое у них обоих, не позволяло проявлять любовь слишком открыто. Но возможность быть с отцом, что-то делать для него, восхищаться им и – так как она не могла носить такую же одежду и говорить такими же рублеными, спокойными, решительными фразами, как он, – презирать наряды и манеру речи других мужчин была для нее драгоценнее всех сокровищ мира. Однако, унаследовав отцовскую разборчивость, она в то же время переняла его наклонность все ставить на одну карту. Так как по-настоящему отец был счастлив только в ее обществе, сердце Джип постоянно купалось в любви. Хотя она этого не сознавала, страстно любить кого-нибудь было для нее такой же потребностью, как вода для цветка, а быть любимой кем-нибудь – как свет солнца для его лепестков, поэтому довольно частые поездки Уинтона в город, в Ньюмаркет или куда-нибудь еще вызывали падение барометра в ее душе. По мере приближения даты возвращения отца тучи рассеивались.
Кое в чем ее воспитание все же преуспело – в чувстве сострадания к соседям-беднякам. Уинтон никогда не интересовался проблемами социологии, и тем не менее от природы имел щедрые сердце и руку и терпеть не мог вмешательства в чужие дела, поэтому Джип, сама по себе никогда не приходившая в гости без приглашения, постоянно слышала: «Заходите, мисс Джип», «Заходите, присядьте, дорогуша», а также множество других приятных слов даже от самых неотесанных и несносных субъектов. Ничто не смягчает сердце простого люда больше, чем приятное милое личико и сочувствие к жалобам.
Так прошло одиннадцать лет, пока Джип не исполнилось девятнадцать, а Уинтону – сорок шесть. В этом возрасте она под надзором гувернантки приехала на охотничий бал. Джип претило отношение к ней как к пушистому цыпленку: она хотела, чтобы ее с самого начала считали полностью оперившейся, поэтому на ней было идеально сидящее платье не белого, как у дебютантки, а теплого желтоватого цвета. Она унаследовала отцовскую франтоватость и старалась еще больше подчеркнуть ее в пределах, дозволенных лицам ее пола. Черные волосы, чудесным образом взбитые и уложенные, завитки на лбу, впервые обнаженная шея, «порхающий» взгляд и при этом исключительно невозмутимая осанка, как если бы она владела этими огнями, завистливыми взглядами, вкрадчивыми речами и восхищением по праву рождения. Джип была прекраснее, чем Уинтон ожидал в самых смелых мечтах. Она прикрепила на грудь пару веточек гельземия, привезенного отцом из города, аромат которого очень ей нравился. Уинтон никогда не видел, чтобы кто-нибудь носил этот цветок на балу. Дочь, гибкая, тонкая, порозовевшая от радостного волнения, каждым жестом, каждым взглядом напоминала ему ту, кого он впервые встретил на таком же празднике. Посадка головы, закрученные вверх усики сообщали о его гордости всему миру.
Памятный вечер принес Джип разнообразные переживания: несколько дивных, один момент недоумения и еще один – неприятный. Она упивалась своим успехом. Ей нравилось всеобщее обожание. Она с азартом и удовольствием кружила в танце, наслаждаясь ощущением, что умеет хорошо танцевать сама и доставлять удовольствие партнерам. Проникнувшись состраданием к маленькой гувернантке, в одиночестве сидевшей у стены – никто даже не посмотрел на уже немолодую полноватую бедняжку! – Джип отказала кавалерам два раза подряд и, к ужасу своей верной спутницы, оба танца просидела рядом с ней. На ужин отказалась идти с кем-либо, кроме Уинтона. Возвращаясь в бальный зал под руку с отцом, Джип услышала слова какой-то женщины: «Ах, вы не знали? Он и есть ее настоящий отец!» Какой-то старик ответил: «А-а, тогда все понятно!» У чувствительных натур глаза имеются даже на затылке, поэтому Джип спиной ощутила любопытные холодные ехидные взгляды и сразу поняла, что речь идет о ней. Тут ее вызвал на танец новый кавалер.
«Он и есть ее настоящий отец!» В этих словах заключалось слишком много смысла, чтобы полностью осознать его в такой богатый впечатлениями вечер. Слова эти оставили небольшую рану в неопределенном месте, но рану неглубокую и неопасную, скорее похожую на притаившуюся на задворках сознания растерянность. Вскоре все затмило новое острое чувство разочарования. Оно постигло Джип после превосходного танца с красивым мужчиной раза в два старше ее. Они присели за пальмами, он в мягких изысканных выражениях выразил восхищение ее платьем и вдруг, наклонив раскрасневшееся лицо, поцеловал ее в плечо. Ударь он ее, Джип была бы меньше потрясена и задета. В своей невинности она решила, что спровоцировала его какой-нибудь глупой фразой, иначе он бы не осмелился так поступить. Ни слова не говоря, она встала, смерила его потемневшими от обиды глазами, передернула плечами и бросилась напрямик к отцу. По ее застывшему лицу, плотно сжатым губам и чуть опущенным уголкам рта Уинтон сразу понял: случилась какая-то беда, но Джип, однако, ничего не рассказала, лишь пожаловалась на усталость и попросила вернуться домой. Они выехали все вместе морозной ночью; маленькая гувернантка, вынужденно промолчавшая весь вечер, теперь без умолку тараторила. Уинтон сидел рядом с шофером в низко надвинутой круглой меховой шапке и с поднятым меховым воротником, сердито дымил и буравил взглядом темноту. Кто посмел обидеть его любимицу? В салоне тихо журчала речь гувернантки. Джип, занавесив лицо кружевной вуалью и забившись в темный угол, молчала: перед глазами у нее стояла сцена оскорбления. Какое грустное окончание такого веселого вечера!
Она много часов пролежала без сна, пока в уме не возникла связная картина. Эти слова: «Он и есть ее настоящий отец!» – и мужчина, поцеловавший ее обнаженную руку, приоткрыли завесу над загадкой сексуальных отношений, укрепили вывод, что в истории ее жизни заключалась какая-то тайна. Столь чувствительный ребенок, как Джип, разумеется, не мог не почуять иногда дувший в ее окружении сквознячок морального осуждения, но она инстинктивно отмахивалась от подробностей. Джип смутно помнила время до появления Уинтона – Бетти, игрушки, нечеткий образ доброго, слабого здоровьем мужчины, кого она называла папой. В этом слове не было той глубины, как в слове «отец», закрепленном за Уинтоном, а следовательно, не было глубины и в ее чувствах к покойному. Когда девочка не помнит свою мать, как много сокрыто тьмой! О матери, кроме Бетти, ей никто ничего не рассказывал. В ассоциациях со словом «мать» для Джип не было ничего святого, никакие открытия не могли разрушить несуществующую веру. Выросшая без подруг, Джип плохо разбиралась даже в условностях. И все-таки, лежа в темноте, она ужасно страдала – от замешательства и ощущения не столько сокрушительного удара в сердце, сколько засевшей под кожей занозы. Сознание, что над ней нависло нечто привлекающее внимание, сомнительное, чреватое, как она считала, оскорблением, больно ранило ее чувствительную душу. Эти несколько бессонных часов оставили неизгладимый след. Джип, все еще теряясь в догадках, наконец заснула, а пробудилась, одержимая желанием узнать правду. В то утро она сидела за пианино: играла, отказываясь выходить из комнаты, – и была настолько холодна с Бетти и гувернанткой, что первая нашла прибежище в слезах, а вторая – в стихах Вордсворта. После чаепития Джип пришла в рабочий кабинет Уинтона, маленькое неопрятное помещение, где он никогда ни над чем не работал, с кожаными креслами и собранием книг, которые он за исключением «Мистера Джоррокса» Сертиса, Байрона, книг по уходу за лошадьми и романов Уайт-Мелвилла никогда не читал, с гравюрами лошадиных знаменитостей, своей саблей и фотографиями Джип и полковых товарищей на стенах. Во всей комнате глаз радовали только два ярких пятна – огонь в камине да вазочка, в которую Джип всегда ставила свежие цветы.