Совдетство. Книга о светлом прошлом (страница 19)

Страница 19

Вообще-то сначала хозяйкой в доме была Татьяна Захаровна, свекровь тети Шуры. Когда зарезали Павла, кто-то надоумил вдову пойти в народный суд, который и отписал ей избу как матери-одиночке, а Захаровне оставили лишь комнатку, где она и жила вдвоем со своим старым котом Семеном – Сёмой. Со снохой баба Таня не разговаривала, даже не здоровалась, еду себе она готовила отдельно и грядочку в огороде имела собственную. Но к Жоржику и бабушке Мане она относилась хорошо, часто зазывала в гости, а я увязывался с ними. Мы пили чай с черничным вареньем или с сахаром вприкуску, подливая в заварку кипяток из старинного самовара с медалями. Крупные, похожие на осколки белого мрамора куски рафинада кололи специальными щипчиками. Чтобы я не мешал разговору, Захаровна давала мне коробочку со старинными монетами, в основном – копейками, полушками и крошечными грошиками, но был там и большой пятак, медный с прозеленью: на одной стороне неуклюже распластался двуглавый орел, а на другой виднелась витиеватая буква «Е», увенчанная короной, а внизу две римские палочки. Между короной и верхней завитушкой вензеля была пробита дырочка.

– Зачем? – спросил я.

– Колька-дурачок мальчонкой стянул у меня и под грузило для донки приладил. Я уж его трепала-трепала. Так и не понял за что… Квелый умом-то был, покойник…

Монета мне так нравилась, что я иногда напрашивался в гости к Захаровне или вызывался отнести ей жаркое из лисичек, приготовленное бабушкой, только чтобы снова подержать в руках тяжелый медный кругляш. Заметив мое пристрастие, она как-то погладила меня по голове и сказала:

– Эва, как к пятаку-то присох! Ладно, как помру, тебе достанется. Отпишу.

В чистой, светлой комнатке Захаровны всюду лежали кружевные салфетки, а на подоконнике тесно стояли горшки с геранью, столетником и ванькой мокрым, который я про себя звал аленьким цветочком. На стене висел в деревянной раме фотопортрет Павла, чуть подкрашенный ретушёром, особенно глаза – голубые, и губы – коралловые. Красивый, с буйным чубом, торчащим из-под лихо заломленной кепки, в белом кашне, он был похож на актера из кинофильма «Свадьба с приданым». Старушка вздыхала, глядя на портрет, каждый раз рассказывая одно и то же: мол, сынок женился нехотя, окриком из сельсовета, чтобы прикрыть грех, от которого отнекивался до последнего. Хотел поначалу скрыться, на Север завербоваться. Отговорила. И напрасно! Был бы, возможно, жив и при деньгах. Шурку он, получалось, вовсе не любил, потому-то и гулял на все стороны, а зарезали его цыгане, их в Кимрах – пруд пруди. И это чистая правда.

Когда мы в третий раз ехали на Волгу с Жоржиком и бабушкой (родители остались в Москве), наш теплоход «Сергей Киров» пришел в Кимры с опозданием. Пока вытаскивали с борта на дебаркадер свои многочисленные пожитки, а потом переносили на берег, к маленькой пристани, утренний кашинский катер ушел, мы даже видели его корму. Оставалось, изнывая от скуки и отмахиваясь от комаров, ждать вечернего рейса. Сумок, коробок, баулов было много, везти приходилось почти все: в сельпо, где можно было купить топор, серп и даже косу, из продуктов был только хлеб, серые макароны, курево, водка и частик в томате. В общем, еду тащили из Москвы.

Жоржик, оглядевшись, назначил меня часовым, приказав ходить вокруг наших вещей дозором, не подпуская к ним никого из посторонних, а в случае чего вызывать старших громким криком: «Стой! Кто идет!» Я бдительно охранял наше добро, для порядка прикладывая ладонь к бровям, как Илья Муромец на коробке папирос «Три богатыря». Оказалось, караулил я не зря: вскоре из-за кустов выглянул чумазый и лохматый цыганенок, видно, посланный на разведку. Он некоторое время слонялся окрест, постепенно приближаясь к нашим пожиткам, и когда чертенок пнул ногой рюкзак с консервами, я завопил изо всех сил: «Стой, кто идет!» Тут же явились на крик взрослые, а лазутчик смылся.

– Молодец! – похвалил меня Жоржик.

– Как бы нашего караульного самого не уволокли! – усмехнулась бабушка.

– Меня?!

– А ты не слыхал, цыгане детей крадут?

– Зачем?

– Видать, своих им мало.

Потом, перед сном, я придумал историю про то, как меня похитили и увезли в цыганский табор, где я стал со временем вожаком, и вот однажды решил проведать родное общежитие. К этой фантазии я обращался потом, взрослея, не раз, и на сегодняшний день она превратилась в законченную историю. Как табор смог оказаться в центре Москвы, беспрепятственно миновав будки-стаканы с дотошными орудовцами, я соображать не стал, ведь и на вокзалах полным-полно цветастых цыганок с детьми-грязнулями, хотя там милиционеры и дружинники на каждом шагу. А вот когда на разноцветных кибитках шумною толпою мы мчались по нашему Рыкунову переулку, вся 348-я школа высыпала к окнам и прилипла к забору.

– Кто это в красной рубашке верхом на вороном коне? – в восторге спросила Шура Казакова, указывая на меня.

– Наверное, самый главный у них… – догадалась Дина Гапоненко.

– Ты хотела бы стать цыганкой?

– Конечно, у них же золотые зубы.

Дальше события разворачиваются так. Возле ворот общежития я, словно Яшка в «Неуловимых мстителях», лихо соскакиваю с коня, разминая ноги и озирая места, где играл с друзьями в беззаботном детстве. Потом посылаю в нашу комнату лучшую таборную гадалку с особым заданием, она стучится в дверь и видит бедную Лиду, уже много лет оплакивающую пропавшего сына. Седой Тимофеич сидит рядом за столом и лечит горе, подливая себе в рюмку заводской спирт из манерки.

– Дай руку, молодая, погадаю, судьбу предскажу! – тараторит моя посланница.

– Что вы себе позволяете, что за глупости! Я секретарь партбюро Маргаринового завода и не верю в предрассудки. Идите прочь немедленно!

– Бесплатно, красавица, погадаю!

– Ну если бесплатно.

– Валяй, – соглашается отец. – На дармовщину и хрен слаще.

– Вижу, – восклицает цыганка, разглядывая Лидину ладонь. – Все вижу: скоро вернется к тебе твоя пропажа. Готовься встречать дорогого гостя!

– Как вам не стыдно смеяться над нашим горем! Мы потеряли единственного сыночка, а вы чепуху мелете! Я сейчас милицию вызову! И вас за тунеядство заберут!

Но тут в комнату вбегаю я – с криком:

– Мама!

– Какая я вам мама, гражданин цыган!

Но я рву на себе шелковую рубаху и предъявляю на груди родинку, она размером с горошину, благодаря ей, если верить бабушке Ане, я был опознан и возвращен законной матери, когда в роддоме бестолковая нянечка чуть не перепутала меня с посторонним младенцем.

– Юрочка! – бросается ко мне Лида, рыдая.

– Сын! – блестит слезой суровый Тимофеич и выливает в рюмку последнее из манерки.

В этом месте у меня самого влажнеют глаза, и я засыпаю.

4

Дом Коршеевых, как я уже сказал, был третьим от околицы, на самом краю деревни стояла избушка Санаевых. От нее шел пологий спуск к Волге, а у берега покачивалась старенькая лодка, привязанная пружинистой проволокой к железному штырю, вбитому в песок. Дед Санай, щуплый старик с козлиной бородкой, завзятый рыбак, редко и неохотно, после долгих просьб, давал Жоржику свою посудину напрокат. Но об этом позже. Сейчас я расскажу про то, как в два приема, с риском для жизни, научился плавать.

Деревня Селищи делится на две части – старую и новую, где всегда останавливались мы. Границей считался Ручий. Не ручей, а именно «Рýчий», с ударением на первый слог. Местные именно так называют лесные речушки с водой цвета желудевого кофе. В месте впадения в Волгу они расширяются, образовывая заливчики, но если пойти вверх по течению, огибая коряги и валуны, пробираясь сквозь заросли ивняка и крушины, если углубиться в лес километра на два-три, речушка в самом деле превращается в ручей, который можно легко перепрыгнуть, а то и просто перешагнуть. Еще полкилометра – и журчащая струйка вовсе теряется в овражке, поросшем таволгой.

Со временем, повзрослев и получив разрешение ходить в лес без взрослых, я, насмотревшись передач «Клуба кинопутешественников», задался целью добраться до истоков Ручия. Запасшись хлебом, налив в бутылку кваса из пенной бадьи и наврав бабушке, что хочу прогуляться по дальней опушке, где растут подберезовики, я ранним утром отправился в экспедицию, надеясь воротиться до заката. Каково же было мое изумление, когда часа через два я добрался до поляны, где из-под серого останца бил родничок. Там и начинался Ручий. Тогда я впервые подумал о том, что и широченная Волга, колыбель моя, начинается, вероятно, с такой же пульсирующей лесной лужицы.

Так вот, поросший осокой Ручий, шириной метра три-четыре, разделял, как я уже сказал, деревню на две части. Через него был переброшен узкий мосток без перил, сбитый из прогибавшихся березовых жердей. Жоржик, узнав, что мы с ребятами бегаем без спросу в Старые Селищи, строго предупредил меня, что переходить Ручий надо очень осторожно, так как глубина там посередине не меньше двух метров, как говорится, с ручками, и на его памяти не один шустрый озорник утонул в пучине. Он-то надеялся, что я, испугавшись, перестану бегать на другой конец деревни. Но не тут-то было! Поначалу я осторожно переступал по шаткому мостику, но потом, обвыкнувшись, перескакивал на другой берег без опаски, с налета. И, конечно, однажды, поскользнувшись, рухнул в холодную воду.

– Спасите! – заголосил я, понимая, что сейчас уйду на дно – с ручками.

Но вокруг, как на зло, ни души. Ребята умчались вперед, «не заметив потери бойца». В тот день мы играли, вроде бы, в конницу Буденного, преследующую батьку Махно.

– На помощь! – вопил я, а в сознании тем временем вспыхнуло лицо Лиды, искаженное плаксивым ужасом при известии о гибели сына.

«Как утоп? Почему? Не может быть! Он учился на четверки!» – словно потревоженный муравейник, вскипело общежитие.

Кстати, слово «утоп», по-моему, гораздо страшнее обычного – «утонул».

И только тогда, содрогнувшись от последствий своей гибели, я заметил, что стою в воде по грудь – глубина Ручия в этом месте оказалась не больше метра. Это был первый урок будущему пловцу: у реки есть дно. Чтобы спастись, надо не орать благим матом, а постараться нащупать под ногами твердь, тогда, возможно, и тонуть-то не придется.

К тому времени у нас сбилась ватага из местных и городских мальчишек, приехавших на лето к бабушкам-дедушкам. Забав, переходящих в озорство, хватало, одна из них называлось «проверка на слабо». Как я уже сказал, лодка деда Саная крепилась к штырю толстой проволокой, которая перед этим, видимо, была обмотана вокруг столба, и теперь, служа другой надобности, сохранила тугие извивы, напоминающие пружину. Пользуясь тем, что из окон дед не мог видеть, что происходит с его имуществом на берегу, мы придумали новое бедокурство: для проверки храбрости в лодку садился один из нас, остальные же со всех сил, раскачав, отталкивали суденышко, наполовину вытащенное на песок, и оно устремлялось в опасный речной простор. Тут главное не испугаться, не захныкать, а мужественно ждать, пока «пружина» не растянется до отказа, а потом, сжавшись, вернет тебя на сушу. Такие вот опасные качели. Когда подошла моя очередь проверки «на слабо», ребята, видимо, сильнее, чем обычно, оттолкнули лодку – и проволока лопнула. Меня понесло от берега, стремительно удалявшегося. Я жутко испугался, а пацаны запаниковали.

– Прыгай! – крикнул зачем-то Эдик.

– Унесет! – подхватил Витька.

И я сиганул в воду, чего, конечно, нельзя было делать ни в коем случае: если не умеешь плавать, на борту гораздо безопаснее, чем в волнах. Но страх быть унесенным на середину реки оказался сильней здравого смысла. Мне померещилось, что там я непременно попаду под киль огромного теплохода или баржи, погибнув безвозвратно. Такое случалось…