Совдетство. Книга о светлом прошлом (страница 20)
В общем, я прыгнул за борт и сразу начал тонуть, захлебываясь. Ребята струсили и убежали, а у меня перед глазами снова мелькнуло заплаканное лицо Лиды. Потом вообразился маленький гробик, где лежал мальчик с очень знакомым лицом. От ужаса я стал бешено бить по воде руками и ногами, из последних сил вытягивая шею, чтобы не захлебнуться, и вдруг понял, что благодаря этому беспорядочному колотью мое тело не тонет, более того, медленно, но верно приближается к суше. На мгновенье, перестав барахтаться, я попытался достать ногами дно, но безуспешно, и опять заколошматил по воде. Потом снова постарался нащупать внизу твердь… И так до тех пор, пока ноги не коснулись мягкого, шелковистого ила, который, как я знал, кишит пиявками. Но это было счастье! Пусть присасываются, пусть пьют мою живую кровь! Я спасен! Мне удалось выплыть! Я выбрел из воды и упал на песок. Сначала меня от пережитого ужаса бил колотун и сотрясали рыданья, постепенно я успокоился, но тело охватила мелкая дрожь – от холода: вода-то в Волге даже в июле не слишком-то теплая. Вскочив, я, чтобы согреться, стал бегать и только тогда заметил: лодка сама собой прибилась к берегу метрах в ста от меня. Выходит, никакой необходимости прыгать не было.
Когда я вышел на дорогу, то сразу увидел: мне навстречу бегут растрепанные бабушка и Жоржик, а за ними, поотстав, трусят виноватые пацаны. Найдя меня, живого-здорового, бабушка заплакала от радости, а дед сел прямо в дорожную пыль и долго не мог вставить махорочную сигарету в свой янтарный мундштук. Руки у него тряслись, он прерывисто дышал и повторял, хватаясь за сердце:
– Ну как же так, Юрочка, как же так?!
– Мы ему говорили: не прыгай! – бессовестно врали, оправдываясь, Эдик и Витька.
Я же в ответ загундосил, мол, больше так никогда не буду, а сам тихо радовался, что Тимофеичу в этом году отпуск летом не дали, а то бы он уже вытянул из брючных лямок свой ремень и выпорол бы меня как сидорову козу. Никакие стенания Лиды о том, что детей бить непедагогично, не помогли бы. Теперь следовало примерным поведением добиться обещания, что родителям о моих художествах никто не скажет ни слова. До отъезда в Москву пришлось ходить по струнке.
Удивительным образом мое утопающее тело в минуту опасности научилось держаться на воде, и с тех пор я начал плавать без круга, сначала – по-собачьи, потом по-лягушачьи и, наконец, – саженками. Оказалось, это не так уж и трудно. А дед Санай посадил свою лодку на цепь с замком.
5
Больше всего на свете Жоржик и Тимофеич любили рыбалку. Башашкин, которого они один-единственный раз с трудом вытащили из постели на утренний клев, назвал их «рыбанутыми». Спали мы, кстати, не на перинах, не на ватных матрасах, а на холщовых тюфяках, набитых свежим сеном, испускавшим особый, травяной, ни с чем не сравнимый – усыпительный аромат. Правда, сухие стебельки сквозь материю впивались в кожу, но остроумный дядя Юра, по утрам почесываясь, говорил, что это такой русский вид китайского иглоукалывания под названием «Счастье колхозника».
Чтобы не пропустить клев на зорьке, дед и отец вскакивали чуть ли не затемно. Потом будили меня, и почему-то всегда в самом интересном месте яркого запутанного сна, я бормотал, что уже встаю, что мне нужна минуточка, чтобы стряхнуть с себя сладкую дремотную немощь и подняться. Они оставляли меня в покое, и я снова проваливался в захватывающее беспамятство. Наконец, в ход шло последнее средство:
– Ладно, ничего не поделаешь, спит как убитый. Что ж, сегодня рыбачим без Профессора, – громко говорил отец. – Пусть себе дрыхнет, если так уж хочется…
– Как это без меня?!
Словно древнеримская катапульта с картинки в учебнике истории выбрасывала меня из кровати в сени, к медному рукомойнику, прибитому к бревенчатой стене: надо лишь слегка приподнять торчащий вниз стержень с круглым наконечником, и ладони, сложенные ковшиком, сразу наполнятся ледяной колодезной водой. Пару пригоршней, брошенных в слипшееся лицо, прогоняли сон прочь. Глаза широко открывались. Все чувства пробуждались и впитывали свежее летнее утро. Я быстро завтракал: уминал душистый серый хлеб, запивая его парным молоком. Тетя Шура, чтобы подоить Дочку, вставала еще раньше нас. От кринки, обвязанной по горловине марлей, веяло коровьим теплом.
Снаружи стояли предрассветные сумерки, воздух был еще прохладен, а ветка яблони, качающаяся в окне, казалась почти черной. Но из-за волжских лесов уже вспухал рыжий утренний свет. На крыльце Сёма, наохотившись за ночь, дрых без задних лап. Вероятно, он считал своим долгом доставлять хозяйке наглядное доказательство свой кошачьей полезности – перед ним обычно лежали два-три мышиных хвостика. Что-то вроде корешков от почтовых переводов. Казалось, кот крепко спит, но стоило прикоснуться к его лоснящейся шерстке, как тут же вспыхивали злые зеленые глаза и следовал молниеносный бросок когтистой лапы. Но и я всегда был начеку, вовремя отдергивая руку. Такая у нас с ним была ежеутренняя игра. Пока бескровная…
Мы забирали из хлева снасти, стоявшие в углу, вынимали из-под крыльца банку земляных червей и шли к калитке. Воздух пах росистой свежестью и дальней сладостью медовых лугов, но пчелы пока еще не проснулись. Из-за Волги выдвигалось круглое, алое, как раскаленная электроплитка, солнце, и красноватое зарево разливалось по небу, окрашивая узкие синие тучки.
Когда мы выходили с удочками за калитку, там уже стояла тетя Шура: в длинном застиранном платье, обтрепанном мужском пиджаке и кирзовых сапогах. Голова повязана белой косынкой. На плече деревянные грабли. Она только что проводила на выпас Дочку, черно-белую кормилицу со звездочкой во лбу. Над дорогой еще висела поднятая копытами пыль и веял животный запах прошедшего стада. Из-за взгорка доносились хлопки, похожие на выстрелы. Наша пеструшка было коровой своенравной и часто возвращалась вечером не только с разбухшим от молока розовым выменем (она давала ведро за дойку!), но и с рубцами, вздувшимися по хребтине от длинного пастушьего кнута. Я ее жалел, пробирался вечером в хлев, к стойлу, и гладил рубцы, а она, хрустя травой, шумно вздыхала, жалуясь на жестокого пастуха Сашку, и благодарно косилась на меня большим лиловым глазом, опушенным густыми, как зубная щетка, ресницами.
– Ни хвоста вам, ни чешуи! – улыбалась тетя Шура, провожая нас со снисходительной улыбкой: колхозники считали рыбалку баловством, чем-то вроде городской производственной гимнастики под радио. Трудодни-то за это не начисляют…
– К черту! – весело отвечал Жоржик. – А вам вёдро с ветерком.
– Спасибо, Петрович!
Я знал, что на пожелание: «Ни хвоста, ни чешуи» или «ни пуха ни пера» – надо отвечать: «К черту!» Так положено. А вот при чем тут ведро да еще с ветерком? Но Жоржик мне объяснил: «вёдро» – это не бадья, а солнечная погода, на ветерке же не так жарко косить, да и сено быстрее сохнет.
Проводив Дочку, тетя Шура ждала старую колхозную полуторку, и та скоро появлялась в клубах пыли, набитая сельчанками, ощетинившимися деревянными граблями. Мужичок на всю бригаду был один-единственный – водитель Леша, парень с буйным чубом и вечной папиросой в углу рта. Тот момент, когда он выбрасывает окурок и вставляет в зубы новую беломорину, я никак не мог ухватить: казалось, очередная цигарка у него выскакивает изо рта, как у фокусника в цирке.
Кстати, в Селищах курили все мужики, даже подростки. Однажды меня срочно отправили в сельпо за солью, хлебом и куревом для Жоржика. Я стоял в очереди, озирая странные товары: лопаты, косы, серпы, ведра, лейки, гвозди, скобы и даже связки дранки. Железная кровля была на всю деревню одна – у колхозного кузнеца с подходящей фамилией Кузнецов. Его сын Витька входил в нашу ватагу. А в больших бидонах хранился керосин, забивавший все остальные магазинные запахи. Его отпускали в канистры и жестянки таким же литровым черпаком, как и разливное молоко. Местные брали в основном хлеб, водку, курево, спички, иногда – кулек слежавшейся карамели «Раковая шейка».
– Соль, хлеб и махорочные! – солидно объявил я, когда подошла моя очередь, и ссыпал на жирный прилавок медяки, отсчитанные бабушкой.
– Эвона, и он туда же! – возмутилась грудастая продавщица. – Может, еще и водки возьмешь? Куда тебе, сопля, махорочные? Расти совсем не будешь. И так от горшка два вершка. Возьми «Приму», она послабже.
– Это не мне, – опешил я. – Дедушке.
– Егору Петровичу?
– Ага.
– Ну, это совсем другое дело! – Она улыбнулась железными зубами цвета конфетной фольги.
…И вот, пыля по проселку, подкатывал грузовик с колхозницами, – они за руки втягивали тетю Шуру в кузов, балагуря, мол, чтой-то тяжелая стала, с чего бы это? Потом стучали по крыше кабины, и машина, чихнув синим дымом, уезжала в поля, иногда под песню:
Огней так много золотых
На улицах Саратова.
Парней так много холостых,
А я люблю женатого…
– Сено разбивать поехали, – глядя вслед им, со знанием дела говорил Жоржик. – И нам – пора. С Богом!
Удочки, точнее, удилища, у нас были самодельные. Сразу по приезде дед отвел нас в укромный уголок леса, где росли лещины, ровные, длинные, гибкие и крепкие. Если вовремя срезать и правильно высушить, куда там магазинному бамбуку! Но леска, крючки, свинцовые грузила, мелкие, как горох, были, конечно, покупные. Зато поплавки делали сами из крашеных индюшачьих перьев и винных пробок – они чутче пластмассовых, магазинных. Да еще увесистые грузила для донок, похожие на сплюснутое куриное яйцо, дед отливал собственноручно.
Кроме удочки, я нес консервную банку с отгибающейся зазубренной крышкой. В ней, шевеля землю, ворочались и переплетались длинные, жирные дождевые черви, накопанные мной с вечера в мусорной яме, за огородами. В другой руке громыхал старый бидон с узким горлышком, оставшийся в наследство от улыбчивого дяди Коли, которому так не повезло слечь с гнойным аппендицитом в страшный снегопад.
И вот мы, втроем, спускаемся вниз, к Волге, по шаткой деревянной лестнице с подгнившими ступеньками. Рыжий глиняный косогор кое-где зарос мать-и-мачехой, поповником и рослым курчавым конским щавелем. Берег, вверху, под тонким слоем дерна, буквально весь пробуравлен норками, откуда, словно камни из рогаток, то и дело вылетали ласточки. Если они взмывали вверх, значит весь день будет хорошая погода – вёдро, а если пикировали, шныряя над самой водой, – жди ненастья. Иногда казалось, что бесстрашная птичка целит прямо в тебя, чуть ли не в лицо, и поначалу я пугался, даже закрывался руками, но потом понял: пернатая пуля в последний момент всегда резко уходит в сторону. Она ж не на людей охотится, а на всяких там мошек. Я представил себе: где-то в джунглях в огромных норах под дерном живут кровожадные орлы, вылетающие оттуда, как ядра из пушек, и питающиеся человечиной. Мне сделалось не по себе, ведь я пошел в Лиду, у нее тоже такая красочная фантазия, что маман иной раз может сама себя напугать до обморока.
…А солнце тем временем поднималось все выше. Поначалу, наполовину выдвинувшись из-за синего зубчатого горизонта, оно было густое, красное, как клюквенный кисель. Потом, привстав над лесом, делалось ярко-рыжим, точно мастика для натирки полов. Наконец, выкатившись на небесный простор, светило вспыхивало ослепительным золотом, будто раскаленная завитушка в миллионваттной лампе, и зажигало капли росы на травинках, листьях, камнях.
А мы уже стояли на берегу и смотрели на зеркальную гладь, выстланную утренним туманом. То здесь, то там слышался плеск, и по воде расходились, набегая друг на друга, круги.
– Играет! – улыбался Жоржик, имея в виду рыбу.
– Доиграется – на сковородке! – кивал Тимофеич, имея в виду ее же.
– Какой воздух! – глубоко, всей грудью вздыхал дед. – Это тебе не Москва – гарь да выхлопы. Природа-матушка!
Оба с наслажденьем закуривали и начинали готовить снасть. А меня, чтобы не крутился под ногами, отправляли на большой камень, он метра на три вдается в реку, и с него удобно забрасывать удочку. Вдоль берега немало валунов, разной формы и размеров. Есть величиной с футбольный мяч, есть побольше, встречаются и огромные. Когда я был «почемучкой с ручкой» и одолевал взрослых вопросами, Тимофеич чаще всего отвечал мне «леший его знает», а вот Лида подходила к делу серьезно, старалась объяснить все как можно подробнее. Так вот, она сказала, что когда-то с Северного полюса сюда приполз гигантский ледник выше Университета, по пути он крошил целые горы, и, пока катил острые глыбы перед собой, они обтесались, приняв разные округлые очертания. Тот валун, с которого я ловлю рыбу, напоминал доисторическую черепаху, спрятавшую голову и лапы под выпуклым панцирем.