Совдетство. Книга о светлом прошлом (страница 42)

Страница 42

– А ты знаешь, что от упорного онанизма можно с ума сойти?

– Еще бы! Сначала сухотка спинного мозга, а потом слабоумие, – подтвердил осведомленный Лемешев, читавший, видимо, те же самые журналы. – А от неупорного, как думаешь, что бывает?

– От неупорного волосы на ладонях растут, – повторил я недавно услышанную шутку-подставу.

– Брось, – нахмурился мой друг и вскользь глянул на свои руки.

– Наколка – друг чекиста! – засмеялся я.

– А все же какая-то дрянь там живет! – смущенный Пашка заглянул в отверстие. – Слышал, в Барыбине в лагере «Полет» чистили яму и нашли головастиков величиной с сома? Зубы – как у щуки, а ноги и клешни – как у рака.

– Крыльев нет? – уточнил я.

– Нет, но зубы ядовитые, как у гадюки. Приехали люди в черных очках и белых перчатках, тварей положили в бронированные ящики, а с пионеров и вожатых взяли подписку о неразглашении.

– И с младших отрядов?

– Что они, дураки, что ли? Родителей вызвали.

– Ты-то откуда знаешь?

– От Козловского.

– А он – откуда?

– Теперь не спросишь…

Нашего третьего друга Козловского позавчера забрал отец якобы по семейным обстоятельствам. На самом деле Вовка не выдержал бойкота, который ему объявил отряд, и запросился домой, опасаясь «темной». Мы бы, конечно, за него заступились, но он сам виноват. Из-за него, труса, Анаконда велела усыпить Альму – любимицу всего лагеря. Семафорыч, чуть не плача, повел ее на хоздвор, а она упиралась, скулила, словно чувствовала нависшую над ней опасность. Животные очень прозорливы. Говорят, в Ташкенте перед землетрясением все кошки и собаки кинулись на улицу, и те горожане, которые выбежали за ними, остались в живых. Остальных завалило. Трупы грузовиками возили. Так рассказывают. Альму же никто с тех пор не видел, только Нинка Краснова сообщила, что за забором, рядом с насыпью, появился свежий холмик. Девчонки бегали туда, чтобы положить цветочки. Эх, Альма, Альма…

Перед отъездом Козловский затравленно озирался. Он переживал не только из-за того, что придется держать ответ перед матерью, толкавшей я в молодости ядро. Нет, тут что-то другое. Наверное, наш несчастный товарищ предчувствовал, что больше не вернется в «Дружбу», ведь здесь никогда не забудут о его подлости, стоившей жизни ни в чем не повинной собаке. Жаль, целых пять лет мы были неразлучной троицей – Лемешев, Козловский, Шаляпин.

15. Неразлучная троица

Наша дружба началась давно, еще до того, как нас прозвали Лемешевым, Козловским и Шаляпиным. Приехав на новенького в лагерь, мы были настолько малы, что могли, проснувшись ночью в темной палате, зарыдать, призывая на помощь далекую маму, как позорные дошколята. Прильнув к щелям деревянного тогда еще забора, мы плакали, когда родители, оставив нам гостинцы, медленно шли к платформе «Востряково» по пыльной тропинке между зелеными хлебами. Предки оглядывались, махали руками, и это вызывало у нас новый прилив соленых слез, на что наблюдавший за нами сторож, через несколько лет получивший прозвище Семафорыч, философски замечал:

– Ничего, ничего, побольше поплачешь – поменьше пописаешь!

Мудрое Советское государство сделало все возможное, чтобы ребенок, впервые очутившись в пионерском лагере, чувствовал себя почти так же, как на детсадовской даче. «Младший» корпус, раскрашенный точно кукольный домик, располагался прямо возле столовой, видимо, из опасения, что мелюзга может не дойти до места питания или заблудиться на обратном пути. Территория вокруг палаты, огороженная низким зеленым штакетником с калиткой, тоже выглядела совершенно по-детсадовски: песочница, низкие лавочки и столы, врытые в землю, грибок, качели-коромысла, а на веранде – куклы, кубики с картинками, грузовички с отломанными кузовами, обручи, остатки простенького конструктора, яркие книжки-раскладушки…

Даже ребята из пятого отряда, проходя мимо, посмеивались, что мы боимся выйти за забор в мир взрослых детей. Пасли нас две воспитательницы, так как пионервожатый малолеткам не полагался. Да что там! Мы даже в белые домики еще не ходили, не дай бог провалимся в отверстие – к зубастым головастикам. Для этой надобности в закутке веранды, за ширмой стояло несколько эмалированных горшков, которые время от времени уносила и опорожняла ворчливая нянечка, мол, сколько же от такой мелюзги отходов! Сидя на горшках, мы знакомились, разглядывали друг друга и рассказывали страшные истории, например, про черную простынь, которая летает по ночам и душит непослушных детей. Иногда приходила медсестра в белом халате, опускалась на корточки, приподнимала крышки горшков и заглядывала в них с пытливой скорбью, и автора подозрительных какашек уводили в изолятор.

Так получилось, что в тот первый июнь наши кровати оказались рядом: справа от меня лежал Павлик с «Макаронки», а слева – Вовик с «Клейтука». Жуя зачерствевший бабушкин кекс, оставшийся от гостинцев, привезенных с собой, я, как учили дома, поделился с соседями, а в благодарность получил от одного ребрышко воблы, от другого шоколадную дольку. Когда строгая воспитательница отругала меня за бодрствование во время мертвого часа, Павлик объяснил, что я был разоблачен, так как слишком сильно зажмурил глаза, а это сразу выдает симулянта. Вова же показал мне, как надо дышать, если хочешь, чтобы все думали, будто ты спишь. Для надежности следует считать про себя: раз-два-три – вдох, раз-два-три – выдох. Тогда даже медсестра ничего не заподозрит. Услышав наш разговор, кто-то из ребят посоветовал еще облизывать губы, будто бы видишь во сне что-то вкусное, но мы, ощутив себя отдельным товариществом, отшили непрошеного доброхота, влезающего в чужие секреты. Отвечая на заботу, я открыл новым друзьям тайну летающих черепах, в них мы и превратились на всю оставшуюся смену, в конце которой осмелились вылететь за зеленый штакетник, даже заглянуть в таинственный «белый домик».

А прозвища у нас появились на следующий год. Увидевшись на Павелецком вокзале, мы пришли в восторг, замечая друг в друге внешние перемены: у Вовы потемнели волосы и брови, рыжий Лемешев заметно подрос и окреп, а я предъявил товарищам свежий шрам на пальце от неосторожного обращения с хлебным ножом. Мы перешли в третий класс, да и седьмой отряд, скажу вам, это уже серьезно! Мы убегали на край Поля, носились там за майскими жуками, сбивая их на лету курточками или картузами. Увертливые в воздухе, эти насекомые, словно выточенные из благородного дерева, в ладонях неповоротливы, царапают кожу цепкими лапками и взволнованно топорщат щеточки усов, тоскуя по простору. Нет уж, приятель, – попался так попался! Пожалуйте в коробочку!

В довоенном букваре, найденном на чердаке нашего общежития, я прочел, что майские жуки – отъявленные сельскохозяйственные вредители, заслуживающие массового уничтожения, поэтому, обобрав насекомых с растений, следует поместить их в ведро и залить кипятком, а потом скормить домашней птице. На картинке улыбчивая девочка с бадейкой созывает на сытный обед радостных гусей. Но в наше время майский жук повывелся, он летает теперь в одиночку – попробуй угонись – забегаешься, поэтому ценная добыча помещалась в спичечный коробок, который клался под подушку, чтобы насекомое своими поскребываниями радовало слух. Наружу узник выходил для того, чтобы вызывать визг восторга у девчонок, боящихся всякой живности. Еще можно привязать к лапке пленника нитку и выпустить его будто бы на волю, он, наивный, почуяв свободу, поднимет жесткие надкрылки, выпростает слюдяные перепонки, заворочается, затрещит, взмоет вверх, натянет нить и упадет в траву…

Сам майский жук почти безвреден. Жрет все без разбора не он, а личинка. Если, подкопав, приподнять в лесу дерн, можно увидеть жирных белых червей, вроде опарыша, но с лапками, острыми темными челюстями и синей утолщенной попкой. За прожорливость их называют хрущами, хрумкают все, что попадается под землей, прежде всего корни, без которых растения погибают. На вид они такие, что их даже в руки брать неприятно, а девчонки, увидев этих тварей, вообще могут грохнуться в обморок. Однажды мы, насыпав в стеклянную банку свежей земли, бросили туда травяные корешки для питания и посадили личинку, собираясь понаблюдать, как она сначала окуклится, а потом превратится в полноценного майского жука. Но белый червяк с пятнышками по бокам объявил голодовку, поворочался-поворочался и через неделю, почернев, сдох.

А наши прозвища появились совершенно случайно. Как-то раз, провозгласив тихий час, воспитательница, уходя из палаты, не до конца выключила радио, прикрепленное к стене над дверью. Громкоговоритель напоминал черную шляпу, которую кто-то повесил на гвоздь и забыл.

– Глазки сомкнули, ротик заткнули! – сказала Марфа Антоновна и вышла.

На некоторое время в палате воцарилась чуткая тишина. Любой малолетний идиот знает: покинув помещение, взрослые минуту-две стоят за порогом и коварно ждут, нет ли подозрительного шума. И вот тогда-то мы услышали тихое пение, доносившееся из шляпы, было оно чуть громче писка голодного комара. Скрипнули за дверью половицы – Марфа Антоновна ушла в соседний корпус пить чай и жаловаться на нас, неслухов.

– Лемешев поет! – благоговея, произнес Павлик с «Макаронки». – Лучший голос Советского Союза!

– Не заливай! Лучше Шаляпина никого нет! – возразил я.

Мне ли было не знать: Жоржик часто ставил на радиоле большую черную пластинку с красной круглой наклейкой посредине. С одной стороны была песня про блоху, а с другой – «Люди гибнут за металл…». Башашкин, слушая, жмурился от счастья, шевелил, точно дирижируя, руками, а потом, когда голос затихал, но иголка еще продолжала с шипением елозить по крутящимся бороздкам, Батурин говорил: «Гений! Гигант! Наливай, Петрович!»

– А я тебе говорю: это – Лемешев, – воскликнул Пашка. – Шаляпин басом поет.

– Ты-то откуда знаешь? – рассердился я, поняв, что друг прав: из радиоприемника доносился не густой бархатный рокот, а сладкий голосок, временами похожий на женский.

– У меня мама в консерваторию поступала!

– Поступила?

– Нет. Руку переиграла.

– Кому проиграла?

– Пе-ре-и-гра-ла! Глухой, что ли?

– Ерунду вы мелете! – перебил нас Вова с «Клейтука». – Это же Козловский! Самый лучший на свете певец!

– Кто тебе это сказал, плевок природы? – взмутился Павлик.

– Моя бабушка. Она всегда после концерта с цветами Ивана Сергеевича караулит!

– Вот именно: караулит… Твоя бабушка ни черта не понимает в вокале! – рассердился сын матери, так и не поступившей в консерваторию. – Лучший в мире тенор – Сергей Лемешев. У моей мамы два его автографа – на программке и на салфетке. Ты смотрел «Музыкальную историю»?

– Это там, где мужик с балкона в зрительный зал падает?

– Да.

– Смотрел. Чепуха на постном масле.

– Что-о-о?

– Что слышал! Шаляпин – главный певец! Он гигант! «Блоха, ха-ха-ха-ха…» – я попытался сгустить свой голосок до полноценного оперного баса.

– Вот именно – ха-ха!

– Лучше всех поет Павел Лисициан! – попытался помирить нас Тигран Папикян.

– Молчи уж! – возмутился Пашка. – Лисициан – баритон!

– Он армянин! – обиделся Папик и отстал.

– Спорим, что Шаляпин – гений! – настаивал я.

– Кто спорит, тот гроша не стоит! – встрял Вова.

– Полуяк, кто тебе сказал эту чушь про Шаляпина? – не унимался Пашка.

– Дядя Юра.

– А он у вас кто?

– Военный барабанщик! – с гордостью заявил я.

– Барабанщики в вокале не разбираются, – отрезал макаронник.

– В чем-чем не разбираются?

– В том самом, темнота колхозная! В вокале. Лучший певец в мире – Лемешев!

– Козловский! – снова не согласился Вова.

– Сам ты козел! – буркнул я. – Шаляпин!

– А ты – шляпа!

– Козел, козел!

– Что-о? Вот тебе! – И подушка полетела в цель.

– Ах, так! Морда, морда, я кулак, иду на сближение!