Женщина при 1000 °С (страница 14)

Страница 14

А так назывался дачный домик семейства в Скагене на самой северной оконечности Ютландского полуострова. И то лето на даче было, по всей видимости, летом тридцать седьмого. Я так и слышу стук каблуков массивной Масы, так и вижу, как они мерили ее взглядом – бабушка Георгия и ее подруги – благородные дамы, будто острозубые репортеры из модных журналов. Но мне не пришлось краснеть за маму. Она быстро выучилась каблучным премудростям, ведь не могла же она, бывшая любовница Поэта, быть полной деревенщиной.

Но для мамы в ту осень, когда мы поехали на юг, перемены были еще более ощутимыми:

«Труднее всего мне было ложиться спать без дойки и просыпаться без коров. У меня руки еще много недель ныли от безделья. И там, в Скагене, мне всегда было сложно проводить лето вместо того, чтобы пользоваться им. Что за дела: солнце светит дни напролет, а за грабли взяться нельзя! Если бы бабушка не разрешила мне покрасить стены, я бы точно пропала!»

Старая дама тепло приняла ее, но нипочем не могла заставить себя называть ее «Маса». Она орала на весь коридор: «Масебилль!» – невольно напоминая немецкую учительницу, а меня называла не иначе как «Den Lille Hveps»[69]. И мама кое-чему научилась от нее, она развила в себе это величие души, которым обладала старая дама, и обходилась со всеми с одинаковым уважением: и с исландской голытьбой, и с немецкими графьями.

От меня, ребенка, не ускользнуло, что родители были влюблены друг в друга, как никогда прежде. Пламя любви не угасло за семь лет, оно обещало гореть еще семижды семь. Но я недолго позволяла себе завидовать ему – будучи такой вертушкой.

Недавно я прочитала в биографии Стейна Стейнарра, которую Гильви Грёндаль, этот старец, написал буквально накануне собственной смерти, что Лобастый сокрушался, видя, как маму поглотила пасть буржуазии. Он даже послал ей вслед стихотворение. Если честно, я раньше никогда не слышала об этом стихотворении и поэтому обрадовалась за маму, хотя поэт и извергал яд из своего покореженного драконьего сердца.

Улыбка островная
была мне слаще рая,
но стала вдруг чужая,
словно постылый груз.
Но не скорби напрасно,
когда любовь угасла,
и сразу стало ясно,
как мало значит она.
Мечтанья и томленья
Я бросил без сожаленья.
О, это достойно забвенья —
Гвюдрун Марсибиль![70]

Через много лет маму спросили, каков был Стейн Стейнарр как любовник. Этот вопрос задала грубиянка-деревенщина из Скагафьорда, сующая нос в чужие дела, словно коза в огород, – причем прямо во время банкета у нас дома на Скотхусвег. Гости навострили уши и держали чашки высоко над блюдцами, так что за столом стало тихо, и мама ответила:

«Ах, в те годы он чаще всего писал в традиционной манере».

31
Лоне Банг

1937

В «Морском» на Скагене я впервые увидела знаменитую Лоне Банг. Она была моей родственницей по отцовской линии и уже тогда достигла всемирной известности в Дании и Исландии[71] – исполнительница народных песен, выступавшая во многих городах Европы. Особенно удачную карьеру она сделала в Германии, но однажды в порыве благородства отказалась петь на собрании перед самим фюрером – и о концертах в этой стране ей пришлось забыть.

Лоне была связана с нами многими узами. Она была племянница бабушки Георгии, к тому же родилась в Исландии. Ее отец, Могенс Банг, был врачом в Рейкьявике в начале века, и Лоне до двенадцатилетнего возраста росла в Квосе[72], а потом ее семья переехала в Нюкёбинг на острове Фальстер. Поэтому она все время бегло говорила по-исландски, хотя манера выражаться у нее порой была немного детская. Когда дедушку Свейна назначили послом в Копенгагене в 1920 году, ей предложили пожить у них с бабушкой, пока она занималась пением в Королевской консерватории. Двадцатилетняя девушка вошла в дом сорокалетних супругов, своей тети и ее мужа, и сразу полюбилась их детям. Затем она отправилась в Париж и посвятила себя песням разных народов, в конце концов стала петь на семнадцати языках, а говорить – на семи. Она была частой гостьей в семье до самой смерти дедушки. Он всегда называл ее на исландский манер – Лова, а ласкательно – Ло́вушка-Соловушка, и всегда объявлял о ее приходе с такой радостью, будто эта певчая птичка приносила долгожданную весну.

Лоне была шикарна, а внешность у нее – специфическая. Лицо такое же широкое, как диапазон голоса, скулы такие же высокие, как прическа, нос солидный – его часто называли еврейским, а я не раз слышала, как она печалится, что в ее жилах нет ни капли еврейской крови. Она нежно любила еврейскую культуру и пела народные песни и на идише, и на древнееврейском, и никогда не смогла простить папе его увлечение нацизмом.

Жарким летним вечером в июле тридцать седьмого в «Морском» было застолье. Среди гостей были знаменитый актер Поуль Рёмер и его супруга исландка Анна Борг, обитатели соседней дачи, приятели дедушки с бабушкой. Из того вечера я помню только стук маминых каблуков и домашний концерт после обеда. Пианист Ройтер сел за рояль, а тетя Лоне встала рядом, в простом черном платье, с высокой прической и подбородком. Она объявляла песни по-датски, рассказывала про их историю и про то, о чем в них поется. В моих воспоминаниях ее голос – такой же специфический, как и лицо, не то чтобы красивый, но ясный и чарующе звонкий. В заключение она спела исландскую песню:

Детки играют,
Прячутся во мхи.
Лежат они в ложбине и смеются:
Хи-хи-хи…

Дедушка вскочил с места в самый разгар аплодисментов, подошел к певице, сияя от счастья, взял ее за руку, заставил поклониться еще раз и при этом громко сказал по-исландски: «Ловушка-Соловушка прилетела!» Это был час опьянения, час общей радости для всей загорелой семьи; яблочный румянец над белыми рубашками с засученными рукавами. Тогда я в первый раз сидела в этих объятиях – и в последний раз они обхватывали меня полностью.

32
Вождемания

1937

Папа рано стал «боевитым», как выражалась бабушка Вера и как потом стало ясно всем. В его манере работать во время сенокоса у нас на Свепноу она углядела что-то, чего не видели другие, какую-то склонность мучить себя, смешанную с неумением добиваться своего в собственных делах. «В нем сидит эта самая бесовская безбашенность, которая мне знакома по нашему рыбачьему поселку на Шхере и из-за которой немало хороших людей сгинуло в море».

Папа прибился к нацистам и стал одним из тех крайне малочисленных исландцев, которые во Второй мировой воевали за немцев, и единственным из них, кто вошел с винтовкой в Россию. Я так думаю, что, скорее всего, его сбила с панталыку униформа. Его дедушка был вторым министром Исландии, его отец – первым ее послом в Дании; у обоих в гардеробе имелись костюм с обшлагами и твердая шляпа с плюмажем. А папа был бесконечно далек от каких бы то ни было обшлагов, хотя ему и удалось год и два месяца пробыть руководителем конторы по импорту в Копенгагене, – эта затея быстро закончилась в одном весьма злачном месте в Киле. Бессовестный коллега из числа местных клиентов забрал у него квитанции, договоры об импорте и бумажник, а папа угодил в заложники к хозяину заведения почти на двое суток, дожидаясь, пока посол Исландии вникнет в курс дел и оплатит из своего кошелька и ночной досуг, и семнадцать тысяч стальных прищепок для прачечной.

Через несколько недель папа уже приехал на сенокос в Брейдафьорд и отбыл в Германию следующей весной после того, как выбрал себе университет. По несчастливой случайности он, тридцати неполных лет, стоял на набережной в Гамбурге именно 5 мая 1937 года и впервые увидел там «малыша Хьяльти», который в торжественной обстановке при большом скоплении народа освящал самый большой в мире прогулочный пароход «Вильгельм Густлофф». (Папа и другие исландцы в довоенной Германии называли Гитлера не иначе как «Хьяльти», а когда в свет вышли детские книжки про героя с таким именем, я прозвала его «малыш Хьяльти»[73], чем весьма огорчила отца.) Папа слишком часто вспоминал это событие. Казалось, встреча с большим вождем навек впечаталась в его душу, как клеймо. Тогда древнескандинавская кафедра в Любеке уже превратилась в своеобразный центр апологии нацизма: считалось, что его корни – в древнескандинавских мифах и исландских сагах, а сама идея родилась вместе с белокуро-прекрасным народом, населявшим северные края. Так что папа оказался слабым человеком в нехорошем месте: белокурый викинг, говорящий по-немецки с арийским акцентом, к тому же – знатного роду. За двадцать минут до начала войны ищейки Гиммлера напали на след и разнюхали, что герр Бьёрнссон – не только истинный ариец, но и сын самого высокопоставленного чиновника своей страны – богатая добыча! Они предложили ему золото и серую униформу. А на ней были руны: «SS».

Ханс Хенрик Бьёрнссон был в особо тяжелой форме подвержен тому недугу, который иные называют «вождеманией», а иные «звездоманией». Симптомы у нее ясные. В присутствии вождя или звезды больной лишается дара речи и теряет волю. Мысли вылетают из его головы, а лицо превращается в собачью улыбку – даже язык вываливается характерным образом. Этот коварный недуг поражает самых разных людей и способен превратить благородных господ в слюнявых болонок.

В этом смысле я достойная дочь своего отца – только у меня мания подобострастия распространяется не на властителей, а на творческих личностей. Мне было легко очаровать таких дедушкиных друзей, как Вильхьяльм Тоур, который некоторое время побыл министром иностранных дел, а также Оулава Торса и его тезку – короля Норвегии. Зато я весь день трепетала, стоило Марлен Дитрих заглянуть в Бессастадир. Я, знавшая немецкий чуть ли не как родной, не смогла выдавить из себя ни слова, когда меня, семнадцатилетнюю, представили звезде, и только пролепетала что-то по-датски, едва мне удалось длинным ногтем поскрести ее ладонь при рукопожатии. Я никогда не видела более красивую женщину (кроме разве что покойной графини Грейс Келли), и они с бабушкой, как ни странно, быстро нашли общий язык. Бабушка ходила вместе с немецкой звездой по всему дому и даже заполучила ее к себе в союзники в споре с дедушкой, потому что она согласилась с ней, что ковер в большом зале Бессастадира должен быть не серый, а зеленый.

Та же история повторилась, когда мы с Бобом в Брюсселе увидели Чета Бейкера, а потом повстречали его в пивбаре. Боб был превеликий звездознатец, способный пролезть куда угодно, и обладал этим специфическим американским талантом: стоило ему единожды взглянуть человеку в глаза, как тому уже казалось, что они с ним знакомы чуть ли не со школьной скамьи. И конечно, он подлетел к Чету и представил ему меня как свою новую невесту, хотя они с ним сроду не встречались. Но тут я потеряла дар речи и как дурочка поздоровалась с джазменом по-немецки. Он предстал передо мной в виде большерукого рыбака из Стиккисхольма, который выпил не один залив – и выблевал обратно. У него не хватало зубов, а из лавовой глыбы его лица струился голос, подобный чистейшему роднику. «I get along without you very well…»[74] Но у меня всегда было такое ощущение, что слушателям хочется скинуться ему на красивую улыбку. Гораздо позже я услышала, как он попевал в копенгагенском парке Тиволи, но к тому времени родник уже забился илом.

[69] Маленькая оса (дат.).
[70] Это стихотворение – переделка реально существующего малоизвестного текста Стейна Стейнарра, посвященного другой девушке.
[71] Модификация расхожей датской остроты о местных знаменитостях: «всемирно известный в Дании».
[72] Квартал в старой части Рейкьявика.
[73] Книжки о малыше Хьяльти – детские книги писателя Стефауна Йоунссона (1905–1966), выходившие с 1948 по 1951 год, реалистические повести о непослушном мальчишке.
[74] Мы с тобой ладим очень хорошо (англ.).