Женщина при 1000 °С (страница 7)
15
Погребли…
1962
Моя учеба в Гамбурге как-то сама собой сошла на нет. Кое-когда мне удавалось «поймать момент», но чаще ему удавалось поймать меня. Я утратила контакт с компанией Art und Party в Санкт-Паули, познакомилась с Куртом, а под конец перебралась к нему и стала работать в баре у его брата. У Курта был скоростной автомобиль, и нам нравилось носиться на полной скорости по мостам через Эльбу и мимо желтых полей за городом, а иной раз и подальше: в Кёльн, в Амстердам. Его отец занимал высокий пост при Гитлере, и он (а заодно и я) избрал такой путь умчаться от слишком близкого прошлого. В Германии на автобанах нет скоростных ограничений.
Но однажды пинцет Господа вытащил меня из круговерти жизни континентальной барышни и посадил на благоухающее рыбой судно в Исландии. И вышло со мной как с Гретой Гарбо в ее поездке в Гренландию. Из-за каблуков мне было чрезвычайно трудно ощутить почву под ногами, понять, где я и что со мной, и только сейчас я вижу, каким тогда все было красивым-красивым.
Бабушка Вера ни с того ни с сего взяла и померла. Если б гора Эсья исчезла – мы бы и то удивились меньше. Сто лет проходив в работниках у фермеров и хозяев в Брейдафьорде, она наконец нанялась к «хозяину там, наверху», как она обычно называла Господа Бога.
Гроб с телом поставили в Ранакови, а это, как известно лишь немногим, – старейший в Исландии дом; на его крыше травяная грива, он стоит между усадьбой и причалом. Было логично, что старейшая в Исландии женщина после смерти оказалась именно там.
Мне позволили остаться наедине с бабушкой в темноте, и я ощутила, что она ушла не полностью. Во время войны я видела сотни мертвых тел, но лишь дважды стояла пред умершими близкими. Хотя с момента кончины прошло уже четверо суток, в этом сухом окоченевшем теле еще чувствовалось присутствие бабушки Веры. Ее жизнь таилась в нем, словно сочная сердцевина в увядшем цветке. Ее душа так долго жила в этих костях, что не смогла бы отделиться от них всего за один день. Несколько мгновений спустя я услышала ее голос у себя в голове:
– Вот я и этот день гагачьим пухом выстлала!
Когда я вышла за порог, острова в море на западе трепетали, словно вуаль-туман на озере – удивительное зрелище! Ветер задувал волосы мне в глаза, а из-за угла показалась мама. Она остановилась, и мы на мгновение застыли перед старейшим в Исландии домом.
– Она такая… жесткая, – сказала я.
– Да, мама была жестким человеком, – ответила она.
– Да не в том смысле… я потрогала, а она – как дерево.
Смертная гримаса напоминала шедевр резчика по дереву, а руки на покрывале – древние столовые приборы. И покойником от нее не пахло. Если честно, по-моему, ее надо было не закапывать в землю, а сохранить: она была святыня, воплощенная история Исландии. Старейший в стране дом был старше нее всего на полвека.
– Да, – только и ответила мама и осталась стоять возле угла дома. Я не смогла приблизиться к ней, и мы продолжили молчать. Между нами были океаны. Жизнь разлучила меня с нею при рождении войны, и, чтобы соединить нас вновь, потребовался столетний человек: наконец она шагнула ко мне, и мы бросились друг к другу в объятия, впервые с января сорок первого, который был целых двадцать лет назад.
И все же мне не суждено было стоять в передней лодке, когда мы погребли по морю – погребать бабушку. Конечно же, мне пришлось довольствоваться тем, что меня посадили в заднюю. Несмотря на объятия, мама все еще была сердита на меня за то, что я давешним утром не проснулась вместе с ними на улице Брайдраборгарстиг. Она в гневе протянула мне мальчика, когда я объявилась там к полудню.
Я знаю мало что прекраснее брейдафьордской похоронной процессии. Гроб везли на судне, первом в длинной веренице лодок, которые шли в кильватер друг другу на медленной-медленной скорости между шхер и банок, держа путь на остров Флатэй, а Хозяин с Небесного хутора всегда обеспечивал тем, кто греб на погребение, «белый штиль», и на небе, как у нас говорили, «ни облачоночка». Далеко-голубые горы на побережье Бардастранд из чистого сочувствия выстроились в такую же вереницу, склонили свои вершины и отроги, и всматривались подтаявшими сугробами в глубину, и плакали горючими весенними ручьями.
– Да уж, выбрала она денек, – донеслось с кормы.
От мужиков уже слышался пьяный шум – ведь они были большие охотники до похорон. Порой они не возвращались с них несколько дней и получали от жен заслуженное наказание: те переставали подпускать их к себе.
– Ну, и сколько же нужно дней стольким людям, чтоб законопатить дохлого островитянина в землю, да еще в самый разгар страды?!
Мама с Фридриком стояли на передней лодке, рядом с гробом, вместе с Эйстейном и Линой. Я так и вижу лицо мамы на моем воображаемом плоскоэкраннике, моем судьбовизоре: холодное, просоленное выражение; а еще это лицо слегка напоминало мне брейдафьордских гаг: само белоснежное, а волосы черные-пречерные, мелкими кудрями, тихонько шевелятся под траурной косынкой, которая дышит вместе с ней, а самые тонкие в мире усы подрагивают, когда гроб опускают в пахнущую землей яму. А вот и я – в траурном костюме в стиле шестидесятых, губы накрашены, в руках дамская сумочка, я, как актриса в кино, гляжу на белый новехонький крест: «Вербьёрг Йоунсдоттир, поденщица» (1862–1962).
16
Фру Брейдафьорд
1862
Поденщица. Это что-то вроде мухи-поденки. Что-то вроде домовой мыши. Хотя как раз в домах-то она никогда и не жила. Бабушка Вера «зачалась и родилась» на Стагльэй, обрывистом островке посреди фьорда, опоясанном белыми лентами прибоя, которого лодки и люди боялись, будто шхеры: из всех островов Брейдафьорда он считался самым малопригодным для жилья. Домов на нем никогда не было. Нет, она пришла в мир, как птенец морской птицы: выползла из темной земляной тупичьей норы на острове; дитя фьорда, никогда в жизни не ступавшее на большую землю, она легко ездила с одного острова на другой, как современные женщины – от одного мужчины к другому. Так что бабушка была одновременно всем: и унгфру, и мадам, и фрекен, и фру Брейдафьорд, – хотя на самом деле она так и не вышла замуж. Гюнна Потная как-то раз спросила ее, отчего у нее всего двое детей. «Мне всего лишь два раза было холодно», – последовал ответ. (А может, ей больше нравились не болты, а гайки, да благословит Господь добрую женщину.)
В десятилетнем возрасте у нее появилась собственная сеть на пинагора, а в шестнадцать лет она уже рыбачила на Бьяртнэйар. Прежде чем закончить, она, как уже было сказано, выходила в море семнадцать сезонов – и там, и на Оддбьяртнаскер, и хлебала «самотечный акулий жир» с мужиками, которые в ту пору были «не такая мелюзга, как сейчас». Когда бабушка жила у Торарина со Свида, она однажды неудачно пришхерилась, а тут начался прилив. Когда фермер наконец приехал за ней, вода уже доходила ей до шеи… И прихлынули волны к ее вые, и прорекла она:
– Торарин, да что ты вокруг меня так хлопочешь!
Она рано родила дочь Соулей, которая умерла в детстве. Это случилось на Бьяртнаэйар. А потом она неожиданно под старость родила маму; в ту пору ей было «за сорок – и сама как сор». По ее словам, ребенок у нее получился на море, во время путины. «И я весь сезон сидела на веслах с дитем в брюхе, а потом кинула его на сушу на Флатэй». У мамы никогда не бывало морской болезни – мне эта черта, увы, не передалась. Мой желудок, будь он неладен, – настоящий датчанин, он достался мне в наследство от Георгии – бабушки по отцовской линии – и привык к одним повозкам да креслам-качалкам. Зато трудности меня не пугают. Это у меня от бабушки Веры, которая только и знала что «вкалывать», – как сказал мне когда-то давно честный журналист-островитянин Бергсвейн Скуласон. «Твоя бабушка целую сотню лет провкалывала».
В подтверждение этого он рассказал мне такую историю: однажды бабушку подвозили на лодке в Оулавсдаль, где она нанялась на сенокос. По пути они остановились на острове Храппсэй, и старушку спросили, не желает ли она, пока есть возможность, осмотреть этот остров, который считается самым красивым в Брейдафьорде. «Некогда мне смотреть: в Оулавсдале сено ждет!» Ну вот, а говорят, стресс выдумали только в наше время.
17
Домик Гюнны
1935
«Подёнка» окончила свой век в «домике Гюнны»[45], который стоял, а может, и сейчас стоит, возле Бабьего залива в Сандвике на Свепнэйар и изначально был построен в качестве сарая для лодок, но потом его превратили в «девичью». Вместе с бабушкой там жили целых три Гвюдрун: две семидесятилетние «девки» – Гвюдрун Йоунсдоттир и Гвюдрун Свейнсдоттир, а в придачу к ним более юная дева по прозванию Гюнна Потная, которая маялась, скитаясь по хуторам, пока старая Гюнна (та, которая Йоунсдоттир) не пристроила ее на островах.
Храпела эта девушка, судя по бабушкиным рассказам, как паровоз, зато выделяла столько тепла, что своим вечно потным и жирным, как у тюленя, телом нагревала чердак в домике не хуже любого калорифера. Когда огонь в камине умирал по вечерам, она была единственным источником тепла в хижинке. «Вонь – не беда, лишь бы жар шел». Но к концу дня одежда прилипала к телу Гюнны Потной и не снималась, поэтому она спала, не раздеваясь. Однако перед праздниками старым женщинам удавалось-таки отскрести от ее тела одежду и отнести в стирку. Чтобы запечатлеть на холсте эту запарку в клубах пара, нужен был по меньшей мере Дега. «Ха-ха-харош», – выпаливала девушка, заикаясь, и никто не мог понять: то ли она хвалила старух, то ли велела им прекратить.
Гюнна Потная была, что называется, «межеумок»: тело здоровое, а лицо апатичное, глаза посажены глубоко и блестят тускло. Творец скупо наделил ее умом. Из-за формы глаз некоторые считали, что она родом из Гренландии, а другие – что из Зеландии, что она потомок тюленя и пастуха и ее нашли на взморье, запеленатую в водоросли. А в ее лоне явно был какой-то магнит, потому что все свое детство она ходила беременная, однако на острова приехала бездетной.
Гюнна Потная ходила на хутор на работу (там идти было всего через одно болото), а остальные почти никуда не выходили и сидели, перебирая пух или прядя шерсть на первом этаже, где у них был ткацкий станок, который, не помню, почему, прозывался «Ватикан», прялки и прочие орудия для пуха и шерсти. Старухи были невелики ростом, и высокие потолки были им ни к чему. Поэтому лодочный сарай можно было разделить надвое по горизонтали: внизу рабочая комната, наверху – спальня. Войти в «домик Гюнны» было трудновато, а взрослому мужчине совсем невозможно протиснуться на чердак, где помещались четыре простые кровати и камин в уголке. Поэтому ни один мужчина туда и не поднимался, они довольствовались тем, что вставали у люка и так беседовали с четырьмя женщинами, которые прихлебывали кофе, сидя каждая на своей кровати под косой крышей: Гюнна Потная, Гюнна старая, Гюнна Свейнс и бабушка Вербьёрг. Пол чердака доходил гостю до груди, так что он всегда напоминал почтенный бюст (я сама не раз это видела), когда стоял, просунув голову в люк, и держал речь.
Чаще всего туда наведывался седобородый старик по имени Свейн Этлидасон, работник фермера Эйстейна, худощавый, жилистый, с синей от пульсирующей крови переносицей и тоненькими волосами, которые были настолько сильно связаны с небесными светилами, что во время прилива поднимались с его макушки, словно бурые водоросли в море. Его называли Свейнки Романс, но он никогда не знал женщины, зато был очарован самим понятием «любовь» и каждый год составлял подробные справочники, которые озаглавливал «Девицы Брейдафьорда». Это был перечень всех бездетных работниц на островах и на всех хуторах на побережьях Бардастрёнд, Скардсстрёнд и Скоугарстрёнд, и возле каждого имени стояли оценки по четырем параметрам. Престарелый холостяк оценивал девушек по роду, трудолюбию, пригожести и «игривости» – про это слово долго гадали, что оно значит, да так и не разгадали. Свейнки Романс питал почтение к бездетным дамам, а на других и смотреть не хотел и спрашивал каждого гостя, сходящего на берег из лодки, обо всех хуторах, где тот останавливался. «Значит, Домхильд Эйриксдоттир все еще на Вальсхамар? Двадцать восемь лет, а детей еще нет, да? А… а она еще собой пригожа, пригожа, а?»
