Устинья. Предназначение (страница 2)

Страница 2

Серьезный откат, резкий, Инесса начала быстро стареть, а там и заболела и поняла, что скоро умрет. Оставалось подумать, кому передать свой дар и Книгу.

Трое детей.

Сара самая сильная, и потому ей достался дар.

Данила самый защищенный – кто заподозрит боярина? Даже когда он с волхвом повстречается – за время жизни в Россе Инесса с волхвами не сталкивалась и сил их не ведала – никто в нем не распознает сына ведьмы. Сил у него, считай, и нет никаких. Любава же… Сара не честолюбива, в бабку пошла, ничего ей не надобно, сидит себе на одном месте и век просидит, даже замуж вышла, дочку родила, с родными дружит… Дочка чуть поинтереснее, но мала еще, не передашь ей Книгу, Саре надо ее отдавать.

А как отдать, когда ее даже положить некуда?

Кому сказать, муж у Сары до сих пор не знает, чем его женушка промышляет, думает, травница. Но Книгу-то ни с чем не спутаешь…

Любава могла бы и Книгу себе оставить, и применить ее, но и сил у нее мало, и ленива дочка, неинтересно ей тренироваться, настои варить, заговоры учить… не ее это.

Думала Инесса, а потом решение приняла. Книгу она в доме своем оставила, благо там и подвал хороший, сама после смерти мужа все делала, как полагается, и обыскивать дом боярина Захарьина не будут. Опять же… так-то Сара Любаве не помогла бы, а сейчас и выбора, считай, нет у нее. Не любят они друг дружку, да и обойтись друг без друга не смогут. У одной Книга, у второй дар хоть какой, а Данила меж ними как мостик будет.

Тоже хорошо.

Все же к Саре Инесса меньше привязана была, а Данилу и Любаву ценила: и достались они ей дорого, и рядом все время были.

С тем Инесса и отошла в мир иной.

Любава же принялась искать свою выгоду.

Бояре Раенские им действительно дальними родственниками приходились, Инесса им помогала кое-чем. А Платон с Любавой дружен был, он ей и мысль подсказал.

Государь?

А что б и не государь?

Ежели беглая ведьма могла только на вдового боярина рассчитывать, то боярышня-сирота и на царя может ставку сделать. И выиграть.

Приворот?

Он там и не потребовался даже, так, чуточку самую, остринка к ее молодости, свежести, красоте ведьминской. Сара поворчала, да сестре помогла, никуда не делась. Так и стала Любава царицей.

Но стать-то мало, надо бы и остаться, и страной править захотелось Любаве. Вкус власти она почуяла, мужу диктовала, что сделать, чего не надобно… пусть и из кровати, а каково это – Россой править? Казнить и миловать, чужие судьбы вершить? Непреодолимое искушение для ведьминой дочки.

Только вот…

Инесса не стала таить правду от своих детей. Сара наследовала дар и могла передать его своим детям. Уже передала. А Любава и Данила были попросту бесплодны. Последствия проведенных ритуалов, увы, и еще не самые худшие. Дети могли родиться и с уродством, и умереть, не дожив до пятнадцати лет, и проклятие родовое получить – этого не случилось. Бесплодие – и только-то.

Могла ли Любава смириться с такой несправедливостью?

И не могла, и не смирилась, и нашла выход. А что не всем он понравился…

На всех и не угодишь. Главное – дело сделано, а остальное не ее забота.

Глава 1

Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Соколовой

Хорошо ли чужой смерти радоваться?

А я вот сижу и счастьем захлебываюсь, смеяться готова али плакать, сама не знаю. Спряталась в дальний угол, забилась в какие-то покои, где сто лет уж не было никого, судя по пыли, и стараюсь сдержать себя.

А не получается!

Или наоборот – не кричу ведь я от счастья на все палаты?! Молчу, молчу… СЧАСТЛИВА!!!

Марина – мертва.

Мертва ламия, погибло чудовище, и, судя по тому, что государю рассказали, верно – она погибла, не служанка несчастная, или кого она там в прошлый раз вместо себя подставила?

Все так и было, как помнилось, и разбойники на обоз напали именно там, где и в черной жизни моей. И как еще зацепилось-то в памяти?

А чего удивительного? Все, что Бореньки касалось, все мне важно было, а Марина… все ж его супруга была. Вот и запомнилось.

Только в тот раз обозников всех рядком положили, а сейчас и потерь у них нет почти – человек пять убито, еще трое ранено, а почему? А они кольчуги вздели перед тем, как в лес въехать.

Разбойники напали, да обозники отстреливаться начали, положили кого могли, а как стихло, проверять полезли, что с царицей бывшей. Та в возке сидела, во время драки ее не тронули, не добрались, а вот как вышла бедолажная, так и… не повезло ей. Татя какого-то не добили, а он на дереве сидел, невесть чего ждал, вот в царицу и выстрелил! И как попал-то! С одного болта арбалетного насмерть, захочешь – так не выцелишь!

Татя нашли потом, он от ужаса с дерева свалился, шею сломал…

Как Марина умерла, так от нее тьма во все стороны брызнула, троих людей захлестнула, одного из мужиков да двух служанок ее… там и померли на месте. Глава обоза очень плакался и каялся, да только тела везти он не стал, там и сожгли все. Дров из леса натаскали, полили всем горючим, что в обозе нашлось, да и жгли до костей. Вздумай он обратно их притащить, на Ладогу… да не вздумал бы он такого никогда, страшно ему было до крика, до обмоченных штанов! И страх его в голосе чувствовался, такое не придумаешь!

И самому ему страшно было, и остальные мужики его б не поддержали никогда, им и коснуться-то погани боязно было, палками в костер закатывали…

С ламиями так.

А теперь ее нет! И на душе у меня радостно и сча́стливо, потому что нечисть лютая больше дорогу мне не перейдет, не надобно мне во всех бедах поганый змеиный хвост искать. И родни ее не боюсь я, ламии существа не семейные, напротив, они и друг друга сожрут с радостью! Узнай другие ламии, что мертва Марина, чай, и хвостом не поведут, не то чтобы мстить! Еще и порадуются, что место свободно… потому и вымирают, твари чешуйчатые!

Но до всех ламий мне дела нет, пусть живут себе сча́стливо, лишь бы в мою семью не лезли. Мне сейчас хорошо!

Как же хорошо, Жива-матушка, спасибо тебе, насколько ж душе моей спокойнее стало!

Жаль, о других делах такого нельзя сказать. Страшно мне, пальцы мерзнут, чую, зло где-то рядом, а вот что чувствую – и сама понять не могу, ответа не знаю! Аксинья еще в беду попала, дурочка маленькая, и сделать ничего не могу я!

Не подпускают меня к ней, да и сразу понимала я – не пустят. Любава все сделает, чтобы Аксинье я глаза не открыла, чтобы не сорвала свадьбу. Хотя и не поверит мне сестра, ей так в обман верить хочется, что меня она скорее загрызет, когда ей правду сказать решу. Не услышит, не захочет слышать. Нет страшнее тех слепых, что добровольно закрыли свои глаза.

К пропасти идет сестренка доброй волей, и не остановить ее, не оттянуть. А коли так…

Не полезу я в это до поры до времени, пусть Аксинья сама шишек набьет, а потом постараюсь я помочь, чем смогу. Чай, Федором одним не заканчивается жизнь, и потом можно будет любимого найти…

Потом – когда?

Не знаю.

Стоит подумать, и страшно мне становится. А ведь и с Любавой что-то решать придется, и с Федькой, и не отдаст эта гадина власть свою просто так, и родня ее зубами рвать будет любого, абы удержаться на своих местах.

И в той, черной жизни, кто-то же прошел в палату Сердоликовую и – убил. Боря – не дурак, и близко к себе никого не подпускает, и бою оружному учен, и тренируется каждый день со стрельцами обязательно, не менее часа, жиром не заплыл, и его легко так убили? Он ведь не сопротивлялся даже, убийца вплотную подошел, клинок занес, вонзил – секунда надобна, да ведь ту секунду ему дали!

Значит, знал Боря этого человека.

КОГО?!

Кто убийца, кого в клочья рвать?!

А ведь порву, не побрезгую руки запачкать! Еще бы ответ найти…

А покамест – слезы радости вытереть, встряхнуться да и пойти себе из укромного угла. И у сестры свадьба скоро, и у меня самой – хоть платье посмотреть, которое вчера Илья принес.

Брат вчера пришел, сверток мне передал, а в нем платье да рубашка. Платье мне для свадьбы сестры, роскошное, жемчугом расшитое, чтобы смотрели люди, а рубашка тонкая, невесомая почти, мне ее Добряна передала, не шелковую, полотна простого, небеленого, зато с вышитыми оберегами. Ее под платье надевать надобно.

От копья не обережет, а от злого слова да от дурного глаза – в самый раз.

Ох и тяжкие дни впереди будут, боюсь я, как бы мне в рубашке той обережной вовсе жить не пришлось… лет десять подряд.

А и ничего!

Одолеем мы эту нечисть! И не таких видали, а и тех бивали! И этих побьем!

А предчувствия… еще б отличить их от страха давнего! Когда-то меня так венчали, свободы лишали, мужу ненавистному отдавали, сейчас со стороны смотреть на это буду, а все одно – тошно мне, противно, гадко!

И выбора нет.

Кричать, что неладно во дворце, бежать куда-то… безумной сочтут, еще и запрут, свяжут, бессмысленно это! Только одно я могу сделать – рядом с Боренькой оставаться и его оберегать, даже ценой жизни своей. Так и сделаю.

* * *

– Венчается раб Божий Федор рабе Божьей Аксинье…

Густой голос дьякона наполнял храм, гудел, переливался меж стен, и казалось – тесно ему тут! Вырваться бы, всю площадь накрыть, всю Ладогу, загреметь вслед за звоном колокольным на свободе!

Присутствующие, впрочем, не возражали.

Царица Любава слезинки вытирала.

Сын любимый женится, счастье-то какое! Наконец!

Варвара Раенская всхлипывала, то ли за компанию, то ли просто так, от голоса громкого много у кого слезы наворачивались, уши аж разрывало. Боярыня Пронская слезы вытирала. Свадьба царевичева – событие какое, о нем вся Ладога говорит. А она в приглашенных, да не где-нибудь там, на улице выхода молодых ждет, она в Соборе стоит, среди родных и близких! Это ж честь какая!

Боярыня Заболоцкая не плакала, и невестка ее тоже ровно статуй стояла – бывают же такие бабы бесчувственные. А вот на щеках Устиньи Заболоцкой присутствующие хорошо слезинки разглядели. Да тут-то и понятно все: упустила жениха такого, дурища, ревет небось от зависти да обиды лютой!

Устя и правда плакала.

Не от зависти, нет, вспоминала она свое венчание и как капли воска со свечи ей на кожу скатывались, обжигали люто, потом рука месяц болела. Федор и не заметил даже.

Это ей больно было, не ему, но тогда она даже рада была этой боли. Душа сильнее болит, телесная боль ей помогала с ума не сойти, а может, и не помогала толком…

Сейчас у Устиньи тоже душа за сестру болела, и не было ни свечи, чтобы обжечь, ни клинка, чтобы ранить, ничего ее не отвлекало от переживаний, и оттого вдвойне тошно было, сами слезы текли, от злости и бессилия.

Стоит Аксинья, выпрямилась гордо, дурочка маленькая, голову вскинула, радуется. На голове венец тяжелый, в ушах серьги чуть не с ладонь размером, на шее ожерелья драгоценные, покров есть, да тонкий он, видно все… на каждом пальце кольца, иногда и по два на палец, на запястьях зарукавья драгоценные… Уляпалась сестрица золотом, оделась в шелка, считает, что это ее царицей сделает. И не понимает, что высосут ее паучихи лютые, что только шкурка от нее останется. Драгоценности – суета все это… когда ты в стае волчьей окажешься, ты волкам поди покажи зарукавья свои, может, не съедят? Съедят, только побрякушки сплюнут.

А Федор вперед смотрит хмуро…

Не любит он невесту, то всем видно. Перед входом в храм чуть носом не полетел, споткнулся, как Устинью увидел. Устя сегодня и прихорашиваться не стала бы, ни к чему ей такое, да отец с матерью настояли. И не объяснишь им, что не радоваться надобно – в голос выть от беды лютой. Схватить бы сейчас Аську в охапку, да и бежать хоть куда… Нельзя!

Тут и платье, жемчугом шитое, не утешит, да и будь оно хоть все самоцветами расшито – разве в них счастье?