Семь сувениров (страница 8)

Страница 8

– На что вы намекаете?

– О нет… – прошептала она. – Нет… Я вам дала ключи. Ищите сами. От меня вы ничего не услышите. Если нужно будет что-то пояснить, я готова. Но подсказывать я ничего не собираюсь. По крайней мере, на данный момент.

9

Когда Краснов приехал в Петроградский район, было чуть больше пяти часов. Солнце светило ярко. На Тучковом мосту образовалась пробка, и Николай то и дело бросал взгляд на воду. Лучи попадали на подвижное полотно Невы, отражались и напоминали широкую живую светодиодную ленту. Еще более жарким и разъедающим солнце становилось на пересечении набережной и Большого проспекта.

Николай щурился и закрывал глаза рукой, когда выходил из машины и шел к дому писателя. Тем не менее, когда он поднялся по лестнице и зашел в квартиру, он опять погрузился в кромешный мрак, сопровождаемый пронизывающим холодом. Причем тьма и прохлада, как успел заметить Краснов, зарождались еще на лестнице.

Свет через окна, выходившие во двор, едва поступал на лестничную клетку. Солнечные лучи сюда почти не проникали.

На этот раз Николай быстро сориентировался, нажал на выключатель и снова окунулся в мир фресок былых времен – журнальных и газетных вырезок конца 1980-х – начала 1990-х годов. Со стен на него смотрели еще совсем молодые Борис Гребенщиков, Константин Кинчев, Виктор Цой, Юрий Шевчук, Вячеслав Бутусов… Кто-то из них был запечатлен на концерте, кто-то в домашней обстановке, кто-то в студии звукозаписи. Все они когда-то были иконами его поколения. Теперь (за исключением Виктора Цоя, который так и остался вечно молодым) все совсем состарились, да и его поколение уже пересекло сорокалетнюю черту… Как все это было давно. Даже не верилось.

Николай медленно шел по коридору, то и дело останавливался, вглядывался в надписи – «Перестройка», «Гласность», «Падение железного занавеса», «Обрушение Берлинской стены», «Ветер перемен»… и группа «Скорпионс»… Опять неизвестно откуда, возможно из самого подсознания, доносился голос Виктора Цоя: «Все говорят, что мы – вместе. Все говорят, но не многие знают, в каком…»

На одной из последних журнальных страниц Николай увидел знаменитые граффити 1990 года Дмитрия Врубеля «Поцелуй Брежнева и Хонеккера, или Господи! Помоги мне выжить среди этой смертной любви». Было в этом рисунке что-то особенное… гомоэротичное. Раньше, когда Брежнев целовал всех направо и налево, а Николай сидел перед телевизором на своем детском горшке, покрытом белой эмалью, никому бы в голову не пришли подобные ассоциации. Теперь же, когда гей-культура стала чем-то вроде новой западной религии (о которой – хочешь не хочешь – оповещены все вокруг), эти ассоциации приходят сами собой. Николай вспомнил знаменитый кадр и фото этого поцелуя в реальности. Действительно, было в нем что-то переходящее грань простых гостеприимных объятий.

У самого выхода из прихожей Краснов заметил фотографию Горбачева, который был изображен в ковбойской шляпе во время визита в США. Николай тут же вспомнил кадр, на котором уже Горбачев целовался с Эрихом Хонеккером в Восточной Германии. История повторялась… Этот поцелуй вошел в анналы как прощальный, символизировавший конец социалистического Восточного блока.

До Брежнева, к чьим устам в течение долгих лет его правления припадали Янош Кадар, Николае Чаушеску, Густав Гусак, Тодор Живков, Иосип Броз Тито, Ясир Арафат, Жан-Бидель Бокасса, Горбачеву было далеко… Но ему и некогда было отвлекаться на суровые мужские поцелуи. Он, лучезарно улыбаясь, уверенно шел к своей цели. Шел рука об руку с неутомимой Раисой Максимовной. Возможно, он даже верил, что цель его благородная и правильная… Возможно, откуда-то из непроглядных глубин до него долетал отзвук Нагорной проповеди: «Возлюби врага своего…» «А как же ближний? – думал Николай. – А как же ближний?»

Не получилось одновременно возлюбить и врага, и ближнего своего… Не получилось… Не всем это дано.

И где же теперь все эти люди из журнальных вырезок? Кто-то давно умер или был убит в криминальных разборках. Кто-то рылся по помойкам. Кто-то, отсидевшись пару лет в Москве, бежал в Чили. Кто-то до сих пор колесил по стране и загранице, давая концерты, несмотря на почтенный возраст и одышку. А кто-то жил в замке Хубертус в Баварии и время от времени рекламировал чемоданы Louis Vuitton.

Краснов вышел из прихожей и направился в кабинет Волкова. На этот раз, войдя в помещение, он тут же включил свет. Со стеллажей на него смотрели уже знакомые лица: Волков, Александра Генриховна, Василиса, маленький Игорь, тот самый спортивный парень в плавках, видимо друг Волкова – Константин, Семен Волков, Элеонора Михайловна…

Николай прошел через всю комнату, отодвинул стул и расположился за столом писателя. Он достал письма, с которыми работал дома, положил их поверх стопки бумаг.

На столе, кроме уже виденного ранее, Николай не обнаружил ничего интересного. В основном там лежали договоры с издательствами, копии рукописей, ксерокопии редких на тот момент книг. Также лежали уже просмотренные Николаем накануне стопки томов, приготовленные Волковым к прочтению незадолго до его смерти.

Николай полез в ящики и сразу наткнулся на стопку тетрадей. Он достал их, полистал одну за другой и понял, что слышал об этих дневниках ранее. Это было что-то вроде выводов Волкова о разговорах с маньяком Радкевичем. Писатель посещал преступника в следственном изоляторе и общался с ним в присутствии следователя Шахова. Именно эти записи легли в основу знаменитого романа. По-видимому, таких встреч было десять. По поводу каждой из них он исписал по одной тетради в тридцать шесть листов. За время бесед с маньяком Волкову удалось разговорить преступника, узнать подробнее о мотивации некоторых его злодеяний. Ведь следствию удалось доказать только семь эпизодов, но, по всей видимости, преступлений за ним числилось больше.

Маньяк сначала отмалчивался, тянул время, переводил разговор в другое русло, но однажды именно Волкову, совершенно непроизвольно, после упоминания о каком-то ничего вроде бы не значащем эпизоде из его собственной биографии (о девочке из Ташкента времен войны), удалось вызвать в Радкевиче воспоминание о первом преступлении.

И тут все сдвинулось с мертвой точки. Понеслось. Николаю даже показалось, что Радкевич уловил в Волкове то ли родственную душу, то ли человека, способного его понять… Он говорил долго, подробно, память буквально выливалась из него, как зловонная жидкость из набухшего гнойника. Он вспоминал, вспоминал, поток слов был бесконечным. Его никто не прерывал. Шахов все записывал на магнитофон, а Волков, сидя в кабинете следователя, даже не пытался анализировать, просто слушал. Все выводы он делал уже после, когда возвращался в свою пустую квартиру.

О том самом эпизоде в Ташкенте Волков упомянул в первой тетради. Прямо в кабинете Шахова в его памяти возник далекий к тому времени двор школы, где писатель учился в первом и втором классах. На перемене дети носились друг за другом, играли в прятки, о чем-то шептались. Где-то шла страшная война, а здесь был небольшой островок мира, своеобразное Зазеркалье, перемещение из обители ужасов в иллюзорный теплый райский уголок.

Вениамин (тогда еще маленький Веня) тоже бегал с ребятами из класса, шлепал ладошкой того, кого догоняли, затем догонял тот, кого осалили, – и так, пока не раздавался звонок. Он помнил эту атмосферу: жара, пахнет фруктами, поют птицы, дети смеются. Веня забежал за угол школы, сам уже не помнил, зачем именно, и тут увидел особенную, на тот момент необъяснимую для него сцену. Он замер и сразу погрузился в созерцание происходящего.

На заднем дворе школы, за своего рода кирпичной ширмой, отгораживающей двор от помойки, пять мальчиков из старших классов пытались стянуть одежду с девочки, видимо своей сверстницы. Она не кричала, так как один из парней крепко зажал девочке рот. Веня навсегда запомнил ее глаза. Огромные карие глаза, испуганные и заплаканные. По подбородку стекала струйка крови. Видимо, тот, кто заткнул ей рот, оцарапал девочке губу.

Парни увидели Веню, яростно заорали на него, оставили свою жертву и бросились врассыпную. Веня все стоял и смотрел. Его охватило какое-то оцепенение, что-то вроде приступа каталепсии. Он не мог сдвинуться с места. Девочка тоже не отрываясь глядела на этого маленького мальчика, так неожиданно возникшего на ее спасение, и не могла пошевелиться. Она молчала, и он молчал.

Тут к ее горлу, видимо, рефлекторно подступила рвота. Ее стошнило. Она стояла на четвереньках, в разорванном платье, с лица и шеи стекала кровь. И пионерский галстук, который свисал растрепанными клочьями, тоже был похож на две струи крови.

Рвота все не прекращалась. Одновременно с рвотой подступили рыдания. Слезы тоже было не остановить. Она задыхалась. Лицо покраснело, стало пунцовым. Наконец, собрав последние силы, с безнадежностью и опустошением взглянув на Веню, девочка поднялась и, шатаясь, побрела прочь со школьного двора.

Больше он никогда ее не видел. В школе эта история не всплыла. Видимо, девочка никому ничего не рассказала. Все замерло, покрылось тиной безмолвия. Но он запомнил ее навсегда. Огромные карие глаза, маленькая, худая, с черными длинными волосами. Он понял, что именно в тот момент, когда он увидел эту сцену, в нем проснулось нечто, чего не было раньше. Нет. Это была не жестокость. Это было осознание того, что в мире было еще что-то, кроме солнца, детей, бегающих по двору, мамы, рассказывающей сказки на ночь… Он понял тогда, что Кощей Бессмертный, Баба-яга, Чудище морское и прочие отрицательные герои из маминых сказок были реальными. И он был тоже частью этой реальности. Его тоже могли затащить в такую же подворотню и сделать с ним что угодно… И никто бы не пришел… Никто бы не узнал об этом…

Он почувствовал это, но в силу возраста не осознал до конца, что именно он почувствовал. Он лишь понял, что испытал страх, ужас, но не за себя и не только за эту девочку, он ощутил какой-то глобальный, всеобъемлющий страх то ли за каждого, то ли перед каждым из тех, кто жил в этом мире. Каждый из тех, кто окружал его, мог стать однажды вот такой жертвой, стоящей на коленях, обливающейся слезами, истекающей кровью. Или же, наоборот, каждый из тех, кто его окружал, мог стать одним из тех насильников, которые, выругавшись, убежали прочь со двора. Жертва напоминала ему предмет, пустой предмет, как бы оторванный от своей субъектности. Позднее он понял, что это был превращенный из субъекта объект, без имени, без свойств. Он понял это в тот момент. Понял не просто так… Было в увиденном тогда еще что-то (Николай почувствовал это), о чем Волков явно умалчивал в этой тетради.

Радкевич тогда очень внимательно выслушал Волкова и рассказал свою первую историю.

По сути, это была даже не одна история, а две, как бы запечатанные в одной. Он вспомнил холодное мартовское утро далекого 1975 года. Он был тогда молод, только устроился на завод, был учеником токаря. На тот момент он еще не был женат, жил один в небольшой комнате в коммунальной квартире в самом центре Ленинграда, недалеко от метро «Площадь Восстания».

Было около семи утра. На улицах еще безлюдно. Он шел дворами к метро. Впереди маячила фигурка молодой женщины. Он до сих пор помнил, как неожиданно его начал пробирать страшный холод. Хотелось согреться. Его трясло, руки и ноги начали неметь. Он не понимал, что происходило с его телом. Но холод и боль в конечностях становились невыносимыми. Это ощущение непреодолимого оледенения было чем-то большим, чем просто неприятным сиюминутным ощущением. И шло оно откуда-то из прошлого. Он сначала не мог понять, откуда именно. Это было буквальным осязанием незащищенности, ущербности, которое во что бы то ни стало хотелось преодолеть. Любым путем. Любыми средствами.