Пентаграмма Осоавиахима (страница 12)
Мир тогда стоял на краю, и всё, что содержалось в двенадцати страницах машинописи, сбылось по писаному. Фролов тогда не тешил себя надеждой, что к ним прислушались, принимая решения, но верным знаком было то, что их сразу же засекретили. У них и так-то была первая форма, но даже уборщице, что пыхтела в лаборатории, подняли степень секретности с третьей на вторую.
Но он заметил, что больше они не занимались политическими прогнозами.
После этого им ставили только экономические задачи – этим они и занимались шесть дней в неделю. Впрочем, и это, кажется, было ненадолго: одной из рекомендаций был переход на пятидневку.
Гринблат как-то, хохоча, сказал, что это его посильный вклад в национальный вопрос – к пятидесятилетию советской власти евреи перестанут работать по субботам.
Несколько раз Папа проговорился, что их материалы читает сам Главный Инженер. Он не стал уточнять – гадайте, дескать, сами. Но они догадывались, что существовали в общем русле перемен этого десятилетия.
Их держали из суеверия, как средневековые герцоги держали астрологов, – иногда принимая в расчёт их слова, иногда забывая о них. Да и сейчас Фролов мог назвать пару академиков, что тормозили свои казённые «чайки», если дорогу перебегала чёрная кошка.
Они знали, что весь этот нелёгкий век страна меняла структуры управления, – вот задача группы и была оптимизировать эти структуры. Только что отшумела история совнархозов.
Некоторые бумаги приходили к ним на бланках уже исчезнувшего Мосгорсовнархоза – то есть Московского городского совета народного хозяйства. Недавно произошла, как говорили, «реорганизация», а на самом деле – роспуск этих советов. Структуры исчезли точно так же, как и появились, – волевым актом руководства. Придуманные лысым крикливым вождем, они ненадолго пережили его отставку.
Гринблат даже печалился по этому поводу. Он соглашался, что структуры эти были нежизнеспособны, но он построил столько моделей их поведения, что напоминал директора цирка химер, который сохранил в клетках не виданных никем уродцев. С разгона он попытался анализировать и недавнее прошлое – в котором были Министерство вооружений и Военно-морское министерство, но тут его одёрнули. Сокращение количества министерств в начале пятидесятых годов было одним из пунктов обвинения могущественного наркома, а потом и министра в пенсне. Но вот он сгорел в печи не известного никому крематория (и пенсне, наверное, вместе с ним) – а штат снова раздулся.
Потом пришли иные времена, и стало понятно, что вся страна перетряхивается, как огромный ковёр с тысячами вышитых рисунков. Расправляются и снова ложатся складки – государственная машина зашевелилась, сдвинулась с места.
Говорили, что этот новый курс ведёт тайная группа, действия которой вовсе не были тайной. Но минул год со знаменитого съезда, пятилетний план трещал по швам, вождь снова сделал доклад о переменах, и вот Гринблат уже начал плодить свои модели.
За ним подтянулась и вся группа – дело было в том, что разваливалась устойчивая пирамида власти. Нарушилась вертикаль принятия решения: от ЦК и Совмина через министерства – на заводы.
В графических моделях Гринблата появилась географическая составляющая – совнархозы были именно географическим понятием. Совнархозы были при этом коллегиальными органами, и развитием промышленности они руководили комплексно. Им подчинялось всё: промышленные и строительные предприятия, хозяйственные учреждения, транспорт и финансы. Группа извела тысячи перфокарт, и жизнь доказывала, что химера может обернуться жизнеспособным организмом: уменьшились затраты на транспортировку сырья и продукции, полезли вверх показатели кооперации предприятий.
Да только что-то забурлило в глубинных слоях. Бажанов, ездивший в командировки по стране (он чрезвычайно любил эти командировки, оттого Папа даже прозвал его «туристом»), говорил, что налицо ситуация, когда хозяйственники оказывались относительно самостоятельными по отношению к обкомам.
А потом высшая партийная власть соединилась с высшей государственной властью. Даже не выходя из лаборатории, группа Бажанова почувствовала, как холодный липкий испуг заливает колёсики и винтики партийного аппарата. Из их защитника вождь мог превратиться в человека, отобравшего у них власть.
Даже смотрящие из органов были вне себя – что-то нависло над ними, так что они начинали жаловаться при чужих. Как-то на пьянке их куратор сказал, что их хотят «распогонить, разлампасить».
Ну и, судя по чуть изменившейся тональности данных, приходивших издалека, коллеги поняли, что совнархозам не жить.
И они стали заниматься «хозрасчётом».
Это слово Гринблат называл дурацким и бессмысленным, как и слово «самофинансирование».
Но их заметили – заметил и сам Главный Инженер, про которого говорил Папа.
Наверху понравилась идея маленьким точечным движением сильно изменить ближайшее будущее. Уволить директора цементного завода и получить в далёком крае резкий прирост строительства. Найти узкое место в транспортном снабжении и строительством железнодорожного моста обеспечить перевыполнение плана целой областью.
Но суть того, чем занималась группа, была, если говорить официальным языком, не в генерации своих идей, а в поддержке чужих.
Там, наверху, в аппарате Главного Инженера решили дать больше хозяйственной самостоятельности предприятиям. Предполагалось, что государство, разрешающее хозяйственникам оставлять в своём распоряжении часть заработанных денег, получит в ответ повышение производительности труда, рост качества и увеличение выпуска продукции, особенно той, которая необходима для повышения жизненного уровня населения.
При этом государство отказывалось от свободных цен.
Папа заклинал своих подопечных от упоминания Тито, Дубчека и Кадара.
Примеры югославских преобразований, реформы в Венгрии и чехословацкий «социализм с человеческим лицом» показали, что одна реформа по цепочке влечёт за собой следующую, и так – до бесконечности. Только это, конечно, не бесконечность – здесь жизнь далека от математики.
Это просто возникновение другой общественно-политической формации.
Однажды в начале ноября, как раз накануне праздников, несколько отделов сошлись за праздничным столом после собрания. Тогда они получили Государственную премию – разумеется, по закрытому списку.
Водка лилась рекой, шампанское пили только секретарши.
Под конец вечера Фролов понял, что он по-настоящему пьян.
И не он один – Гринблат навалился на него, задышал тяжко в ухо:
– А тебе не кажется, Саша, что мы прошли экстремум? Мы прошли высшую точку, и высшей точкой был Гагарин. Ничего выше Гагарина у нас не было, какой-то дурной каламбур… Не слушай ты меня, вернее, слушай: хоть я и пьяный, я тебе говорю правду – ничего выше Гагарина у нас не было и не будет, весь мир под нас стелился, Гагарину любая принцесса дала б, но функции неумолимы, и кривая начинает ползти вниз. Нам любой ценой нужно не дать системе заснуть. Любой ценой, понимаешь, любой. Там, внизу, будет мрак и тлен, там новый сорок первый год будет, нас голыми руками можно брать будет, коммунизм…
Тут он икнул, и что-то забулькало, заклекотало в горле, будто Гринблат полоскал его при простуде.
Он уронил голову на грудь и так и не очнулся до дома, пока Фролов вёз его по стылой ноябрьской Москве на такси.
В ту ночь Фролов поверил в идею, что давно ходила между ними тремя, но не была до конца проговорена.
Малое воздействие в точке ветвления вызывало удивительные перемены модели будущего.
Потом они много раз говорили уже на трезвую голову.
Фролов проверял выкладки, Бажанов сводил вместе их бессвязный бред и вдруг выдавал отточенные формулировки, годившиеся для академической статьи, если бы, конечно, всё это можно было печатать.
У них на большой доске разноцветными магнитиками были изображены блоки системы.
Так это и называлось: «Наглядная схема взаимодействия сложных систем». Гринблат клялся, что с лампочками было бы красивее, но на лампочки не было фондов.
Фонды были на работу Больших электронно-счётных машин, связанных в одну сеть. Институт позволил лаборатории отбирать своё время по утрам, в рассветные часы. Обычные учёные традиционно не спали по ночам, но к утру сворачивали деятельность. Более дисциплинированные работали днём, а вот задачи лаборатории, или группы Бажанова, считались на рассвете.
– Мы всё можем. Мы Берлин брали, – выдохнул Гринблат.
– Что ты кипишишься? – вяло сказал Бажанов. – Ты его, что ли, брал?
Это был удар ниже пояса. Гринблат всю жизнь страдал от того, что не попал на войну. Его не взяли по зрению, да и сердце у него было не в порядке. И всё равно – теперь он чувствовал себя человеком 1924 года рождения, увильнувшим от войны. Он был единственным мальчиком из своего школьного выпуска, оставшимся в живых, – оттого он никогда не ходил на встречи одноклассников. Не сказать, что за ним стелился шлейф вины, но эту вину он вырабатывал сам – вырабатывал с такой силой, что казалось, над головой у него серый нимб еврейской виноватости.
Они поругались, но мгновенно помирились снова.
Их помирила работа, весь мир был на ладони, и всё было достижимо, как в тот майский день, когда Фролов и Бажанов, ещё не зная о существовании друг друга, палили в небо из своих пистолетов.
Аспирант Бажанов делал это под Берлином, а недоучившийся студент Фролов – в Будапеште.
И точно так же, как орали в тот апрельский день, когда они, не старые ещё, крепкие сорокалетние мужчины, орали в толпе, встречавшей первого космонавта.
Методику они взяли старую.
Несколько лет назад они начали моделировать заводские связи – и по их рекомендациям страна сэкономила миллионы рублей. Связи между поставщиками стали короче, производство стремительно наращивало скорость.
Самое главное было найти точку приложения сил.
В простом раскладе это был человек, который находился не на своём месте, будто фигура, которую нужно чуть подвинуть, – и шахматная партия пойдёт совершенно иначе.
Потом вот уже три года они занимались целыми отраслями – в частности, радиоэлектроникой.
Фролов понимал, что они вовсе не демиурги, просто благодаря им кто-то там, наверху, мог положить на стол перед высшим руководством простой и ясный бумажный аргумент.
Их вовсе не было в сложном раскладе большой игры, они не были даже запятой в том тексте, но на них ссылались как на старинную примету, над которой посмеиваются, но всё равно притормаживают, будто перед чёрной кошкой.
Наука давно стала мистикой, и особенно сейчас – когда человек полетел в космос.
И эти люди наверху, что командовали армиями ещё в Гражданскую, а потом сидели рядом с вождём в его кабинете, который Фролов представлял себе по фильмам, использовали этот стремительно увеличивающийся в размерах текст в своей загадочной игре.
Фролов не строил иллюзий.
Он был одним из тех, кем командовали эти люди двадцать лет назад. Он покорно брёл в намокшей шинели, когда в сорок втором его гнали к Волге. Ему тогда повезло: его, недоучившегося студента, выдернули из окопов, чтобы переучить на артиллериста.
Математика спасла его – он попал в дивизион дальнобойных пушек. Там погибали реже.
Но в тот страшный год он поверил в силу математического расчёта: враг тогда побеждал именно математикой – не арифметической численной мощью, а интегральным счислением, координацией элементов, ритмом снабжения, великой математикой войны.
А в сорок втором он был одним из тех, кто платил лихую цену за промахи в управлении, что потом казались пренебрежением математикой сложных систем.
Когда в сорок четвёртом он участвовал в большом наступлении, он вдруг почувствовал, что математика теперь на их стороне: всё было рассчитано иначе – тщательно, и мать писала ему, что немцы идут по молчащей Москве, что высыпала на улицы. Они идут, шаркая разбитыми сапогами, а она плачет, стоя на балконе.