Хроники любви (страница 5)

Страница 5

Я тоже люблю читать. Раз в месяц хожу в местную библиотеку. Для себя беру роман, а для Бруно с его катарактой – аудиокнигу. Сначала он сомневался. “Что мне с этим делать?” – говорил он, глядя на коробку с записью “Анны Карениной”, будто я ему клизму протягивал. Так что? Через пару дней, когда я занимался своими делами, сверху громко включили запись, чуть не доведя меня до припадка: “Все счастливые семьи похожи друг на друга”. С тех пор он слушал на максимальной громкости все, что я ему приносил, а потом молча возвращал. Однажды я принес из библиотеки “Улисса”. На следующее утро я был в ванной, когда сверху раздалось: “Сановитый, жирный Бык Маллиган”. Бруно слушал аудиокнигу целый месяц. Он обычно останавливал пленку и перематывал назад, когда чего-то не понимал. “Неизбежная модальность очевидного: по крайней мере это…” Пауза, перемотка. “Неизбежная модальность оче…” Пауза, перемотка. “Неизбежная модальность…” Пауза. “Неизбе…” Когда пришло время сдавать пленку, он попросил ее продлить. К тому времени мне уже успели надоесть его паузы и повторения, так что я сходил в “Уизард” и купил ему плеер “Сони”. Теперь он всюду ходит с этим плеером на поясе. Не знаю, может, Бруно просто нравится ирландский акцент.

От нечего делать я начал разглядывать библиотеку. По привычке посмотрел, нет ли тут книг моего сына Исаака. Были, да еще целых четыре. Я провел пальцем по корешкам. Остановился на “Домах из стекла” и снял книгу с полки. Прекрасная книга. Рассказы. Не знаю даже, сколько раз я их читал. Есть там один рассказ, с тем же названием, что у книги. Мой самый любимый, хотя это не значит, что я не люблю другие. Но этот особенный. Не единственный, но особенный. Он короткий, но каждый раз, как его читаю, я плачу. Там про ангела, который живет на Ладлоу-стрит. Это недалеко от меня, на той стороне Дэланси-стрит. Ангел так долго там прожил, что уже не помнит, зачем Бог послал его на землю. Каждую ночь он разговаривает вслух с Богом и каждый день ждет от Него ответа. Чтобы убить время, ангел ходит по городу. Вначале он просто всем восхищается. Начинает собирать камни. Изучает самостоятельно высшую математику. И что? С каждым днем его все меньше приводит в изумление красота мира. По ночам ангел не спит и слушает шаги вдовы, живущей над ним, а каждое утро проходит на лестнице мимо старика, мистера Гроссмарка, который целыми днями с трудом ходит вверх и вниз и бормочет: “Кто там?” Судя по всему, только это он и говорит, и лишь один раз он вдруг повернулся к проходившему мимо ангелу и спросил: “Кто я?” Ангел никогда не разговаривает, и к нему никто не обращается, и его это так удивило, что он ничего не ответил, даже хотя бы: “Вы Гроссмарк, человеческое существо”. Чем больше несчастий он видит, тем больше его сердце отворачивается от Бога. Он начинает бродить ночами по улицам, слушая каждого, в ком есть желание выговориться. То, что он слышит, превосходит его понимание. Когда он спрашивает Бога, почему тот сделал его таким беспомощным, голос его срывается – он пытается сдержать гневные слезы. В итоге ангел совсем перестает разговаривать с Богом. Однажды ночью он встречает под мостом человека. Они пьют водку, которую тот держит в коричневом бумажном пакете. Ангел пьян, одинок и зол на Бога. Сам того не понимая, он чувствует знакомое всем людям желание с кем-нибудь поделиться и рассказывает своему собутыльнику правду: что он ангел. Тот ему не верит, но ангел не унимается. Человек требует доказательств, и ангел поднимает рубашку, хотя на улице холодно, и показывает ему идеально ровный круг у себя на груди – это знак ангела. Но для человека это ничего не значит, он не знает про знаки ангелов, он говорит: “Покажи мне что-нибудь, что может сделать Бог”, и ангел, наивный, как все ангелы, указывает на него самого. Человек думает, что ангел лжет, и бьет его кулаком в живот. Ангел теряет равновесие и падает в темную реку. Он тонет, потому что у ангелов есть такая отличительная черта – они не умеют плавать.

Я стоял один в этой полной книг комнате, держа в руках книгу сына. Была полночь. Даже за полночь. Я подумал: бедный Бруно. Он уже, наверное, позвонил в морг узнать, не привозил ли кто старика с карточкой в бумажнике, на которой написано: “Меня зовут Лео Гурски. У меня нет родственников. Пожалуйста, позвоните на кладбище «Пайнлоун», у меня есть место в еврейской части. Спасибо за участие”.

Я перевернул книгу, чтобы посмотреть на фотографию Исаака. Мы однажды встречались. Не встречались, а стояли лицом к лицу. Это было на литературном вечере на 92-й улице. Я купил билеты заранее, за четыре месяца. Столько раз представлял себе нашу встречу. Я его отец, он мой сын. И что? Я знал, что такого быть не может. Так, как мне бы хотелось. Я смирился с тем, что могу надеяться разве что на место в зале. Но на вечере на меня что-то нашло. В конце я встал в очередь за автографом; у меня тряслись руки, когда я сунул ему клочок бумаги, на котором написал свое имя. Он взглянул на листок и переписал имя в книгу. Я попытался что-то сказать, но не смог произнести ни звука. Он улыбнулся и поблагодарил меня. И что? Я не уходил. “Что-то еще?” – спросил он.

Я замахал руками. Женщина сзади нетерпеливо протиснулась вперед, чтобы поздороваться с ним. Я все махал руками, как идиот. Что ему оставалось делать? Он подписал женщине книгу. Всем было неудобно. Мои руки продолжали свою пляску. Очереди пришлось меня обходить. Время от времени он поднимал голову и недоуменно смотрел на меня. Один раз он улыбнулся мне, как улыбаются идиоту. Руки мои пытались рассказать ему все. По крайней мере столько, сколько смогли, пока охранник не взял меня крепко за локоть и не проводил до двери.

Была зима. Крупные белые хлопья снега плыли к земле в свете уличных фонарей. Я ждал, что мой сын выйдет, но он не вышел. Может быть, там была задняя дверь, я не знаю. Я поехал домой на автобусе. Прошел по своей улице, покрытой снегом, машинально обернулся и посмотрел на свои следы. Войдя в дом, проверил свое имя на звонке. Я знаю, что иногда вижу то, чего нет, поэтому после обеда позвонил в справочную и спросил, есть ли я в списках жильцов. В тот вечер перед сном я открыл книгу, которую положил на тумбочку у кровати. “Леону Гурски”, – было написано там.

Я все еще держал книгу, когда сзади ко мне подошел человек, чью дверь я открыл. “Вы знаете эту книгу?” – спросил он. Я уронил ее, она шлепнулась мне на ногу, лицо моего сына смотрело на меня. Я сам не знал, что делаю. Я попытался объяснить. “Я его отец”, – сказал я. Или, может быть: “Это мой сын”. Как бы там ни было, смысл я передал, потому что сначала вид у него был потрясенный, потом удивленный, а затем такой, будто он мне не поверил. Ну что ж, решил я, все верно, а то кем я себя возомнил – приехал в лимузине поковыряться в замке, а потом заявил, что я родитель известного писателя. Неожиданно я почувствовал, что устал так, как не уставал много лет. Наклонился, поднял книгу и поставил ее обратно на полку. Он продолжал на меня смотреть, но как раз в этот момент снаружи просигналила машина, что было очень кстати, потому что сегодня на меня уже достаточно насмотрелись. “Ну, – сказал я, направляясь к двери, – я, пожалуй, пойду”. Он достал бумажник, вынул стодолларовую купюру и протянул мне. “Его отец?” – повторил он. Я положил деньги в карман и протянул ему мятный леденец. Потом я сунул ноги в мокрые ботинки. “Не совсем отец, – ответил я и, не зная, что еще сказать, пояснил: – Скорее дядя”. Это, похоже, привело его в замешательство, но я еще на всякий случай добавил: “Не то чтобы даже дядя”. Он удивленно приподнял брови. Я взял свой ящик с инструментами и вышел в дождь. Он попытался снова поблагодарить меня за то, что я приехал, но я уже спускался по лестнице, а потом сел в машину. Он все еще стоял в дверях и смотрел на улицу. Чтобы окончательно доказать ему, что я рехнулся, я по-королевски помахал ему рукой.

Домой приехал в три часа утра. Залез в постель. Я ужасно устал. Но не мог заснуть. Я лежал на спине, слушал дождь и думал о своей книге. Так и не придумал ей названия, потому что зачем книге название, если ее никто не собирается читать?

Я вылез из постели и пошел на кухню. Рукопись я держал в коробке в духовке. Я вынул ее, сел за кухонный стол и вставил лист бумаги в пишущую машинку. Долго сидел, глядя на пустую страницу. Двумя пальцами напечатал название:

Смеюсь и плачу

Пару минут разглядывал что получилось. Нет, не то. Добавил еще одно слово:

Смеюсь, и плачу, и пишу

Потом еще одно:

Смеюсь, и плачу, и пишу, и жду

Я скомкал бумагу и бросил ее на пол. Поставил греться воду. Дождь снаружи прекратился. На подоконнике ворковал голубь. Он нахохлился, прошелся взад-вперед и улетел. Свободный, как птица, так сказать. Я вставил еще один лист в пишущую машинку и напечатал:

Слова для всего на свете

Чтобы снова не передумать, я вынул лист из машинки, положил его на самый верх стопки и закрыл крышку коробки. Нашел оберточную бумагу и завернул в нее коробку с рукописью. Сверху написал адрес своего сына; я знал его наизусть.

Я ждал, что что-нибудь случится, но ничего не произошло. Не поднялся ветер, сметая все на своем пути. Не было сердечного приступа. Не было ангела в дверях.

Пять утра. До открытия почты оставалось еще несколько часов. Чтобы убить время, я вытащил из-под дивана диапроектор. Я достаю его по особым случаям, скажем в свой день рождения. Ставлю проектор на обувную коробку, втыкаю штепсель в розетку и щелкаю выключателем. Пыльный луч света освещает стену. Диапозитив я храню в банке на кухонной полке. Я дую на него, вставляю, кручу настройку. Картинка становится четче. Дом с желтой дверью на краю поля. Конец осени. Сквозь черные ветви видно, как небо становится оранжевым, потом темно-синим. Из трубы поднимается дым, и кажется, что в окне я вот-вот увижу склонившуюся над столом маму. Я бегу к дому. Щеки обдувает холодный ветер. Я протягиваю руку. Я всегда был мечтателем и поэтому на мгновение верю, что могу открыть дверь и войти в дом.

Начало светать. Дом моего детства растворился у меня на глазах. Я выключил проектор, проглотил метамуцил и пошел в ванную. Сделав все, что собирался, я обтерся губкой и полез в шкаф за костюмом. Обнаружил галоши, которые давно искал, и старое радио. А потом, наконец, внизу костюм, белый летний костюм, вполне еще ничего, если не обращать внимания на коричневое пятно внизу спереди. Я оделся. Поплевав на ладони, пригладил волосы. Полностью одевшись, я сидел, держа на коленях коричневый бумажный пакет. То и дело перепроверял адрес. В 8:45 надел плащ и взял сверток под мышку. Напоследок посмотрелся в большое зеркало в прихожей. Потом открыл дверь и вышел в утро.

Грусть моей матери

1. Меня зовут Альма Зингер

Когда я родилась, мать назвала меня в честь девочки из книги, которую подарил ей мой отец, книги под названием “Хроники любви”. Брата мама назвала Эммануил-Хаим в честь еврейского историка Эммануила Рингельблюма, который прятал свои записи о жизни в варшавском гетто в банки из-под молока, а потом закапывал их, и в честь еврейского виолончелиста Эммануила Фейермана, одного из величайших музыкальных талантов двадцатого века, и еще в честь гениального еврейского писателя Исаака Эммануиловича Бабеля, и в честь своего дяди Хаима, большого шутника, настоящего клоуна, который до безумия смешил всех вокруг, пока его не убили нацисты. Но брат отказывался откликаться на это имя. Когда его спрашивали, как его зовут, он каждый раз что-нибудь выдумывал. Он поменял пятнадцать или двадцать имен. Целый месяц называл себя мистером Фруктом и говорил о себе в третьем лице. На свой шестой день рождения он разбежался и выпрыгнул из окна третьего этажа, хотел полететь. Он сломал руку, и у него остался шрам на лбу на всю жизнь, но с тех пор все звали его только Птицей.

2. Кем я не являюсь

Мы с братом часто играли в одну игру. Я указывала на стул:

– Это не стул.

Птица указывал на стол:

– Это не стол.

– Это не стена, – говорила я.

– Это не потолок.

И так до бесконечности.

– На улице не идет дождь.

– Мой ботинок не развязан! – вопил Птица.

– Это не царапина, – говорила я, указывая на свой локоть.

Птица поднимал колено:

– Это тоже не царапина!

– Это не чайник!

– Не чашка!

– Не ложка!

– Не грязная посуда!

Мы отрицали целые комнаты, годы, погоду. Однажды, когда мы особенно разорались, Птица глубоко вдохнул и во всю силу легких завопил:

– Я! Не! Был! Несчастен! Всю мою! Жизнь!

– Но тебе всего семь лет, – сказала я.