Сказания о мононоке (страница 9)
Карминовый цвет его губ, пускай и перечёркнутых белёсым шрамом, тоже невольно вызывал у Кёко зависть – почему мужчины могут родиться с такими и обходиться без кошенили?! – как и то, что на него не смотрели косо, когда он стригся даже ещё короче, чем она. В конце концов, длинные волосы и оммёдо были несовместимы, ибо, согласно поверьям, впитывали в себя все ки и становились для мононоке приманкой. Прямо как жареная бобовая паста для Сиори. Потому каштановые кудри Хосокавы и заканчивались у мочек ушей, а вот чёлка постоянно падала на лоб – как у Кёко, только косая. С ней и со шрамами, пересекающими его лицо, он отчего-то напоминал ей барсука, чью шкурку тоже расписывают тёмные и белые полосы. В детстве Хосокава был таким же пухлым и округлым, пока дедушка и его тренировки с мечом не слепили из него поджарого, мускулистого мужчину. Изношенное, но ухоженное кимоно с неброским серебряным рисунком снова на рукавах было заляпано чернилами, похожими на продолжение узоров. Удивительно, какой грязной на самом деле была работа геоманта, порой даже грязнее, чем работа экзорциста.
– Как чувствует себя дедушка? – спросила Кёко. – Он говорил что-нибудь?
– Говорил? – переспросил Хосокава так же удивлённо, как она, когда услышала нечто подобное. – Ты ведь знаешь, что он уже давно не говорит. Уж точно не со мной.
– То есть пока ты был в комнате, вы не общались?
– Нет, – Хосокава нахмурился. – Я просто поздно закончил с последним заказом. Когда понял, что уже опаздываю в храм, решил дождаться тебя здесь. Мы с Цумики прибирались в саду… А потом я решил зайти к господину Ёримасе. Ещё раз прости меня.
И он опять склонился.
Кёко надеялась на такой ответ… Но удовлетворения почему-то не испытала. Тем не менее кивнула, принимая его извинения, и отступила в сторону, позволяя Хосокаве пройти. Музыка, льющаяся из-под его ступней, пока он шёл через коридор, напомнила Кёко об их забавах из детства, о том, как они распевали песенки-варабэута, перекидывая друг другу мяч. Как же много времени утекло с той поры…
Слишком много, чтобы Кёко так просто его отпустила.
– Мичи, – окликнула она, и широкая спина в чёрном кимоно вздрогнула, когда Кёко так непривычно обратилась к нему по имени. Оно и впрямь ощущалось во рту совсем не так, как фамилия, какое-то солёное, вязкое, точно ячменный сок. – Ты ведь не стал бы от меня ничего скрывать, правда?
Хосокава медленно повернулся.
– Правда, – ответил он. – Я ведь видел тебя голой. Считай, мы связаны на семь следующих жизней.
Лицо Кёко опять вспыхнуло, словно она опять сбегала до храма и обратно, и она сделала несколько шагов вперёд. Рука, отпустив инро, сама взлетела вверх и как следует хлестнула Хосокаву по плечу, но не выбила из него ничего, кроме низкого рассыпчатого смеха.
– Нам было по пять лет! – воскликнула Кёко в своё оправдание, но тут же понизила голос и воровато оглянулась на пустое имение. – Банный этикет не распространяется на детей!
– Хм, – Хосокава окинул её долгим придирчивым взглядом, и Кёко сразу поняла, что сейчас снова последует какая-то глупая шутка. – Не думаю, что там что-то сильно изменилось с тех пор.
От того, чтобы Кёко повторила свой детский подвиг и швырнула ему в глаз камень, Хосокаву спасло лишь то, что в этот момент в дом вошла Кагуя-химе. Её не было видно за поворотами коридоров – спальню дедушки перенесли поближе к домашнему святилищу, подальше от прохожих мест, сразу же, как он занемог, – но зато было слышно: стук гэта, снимаемых на порожке, скрип сёдзи и тяжёлые вздохи. Так дышат женщины, когда им уже не терпится поскорее родить. Кёко мысленно позвала Аояги, велела ей заварить чайничек бодрящего зелёного чая и подогреть тёплую воду для ванны, а затем вернула свой взгляд к Хосокаве.
В профиль, когда он наклонял голову и кудри его пересыпались в другую сторону, было видно каждый из шрамов. Как паутина, которой поросли потолки имения, словно Хосокава случайно упал в неё лицом, когда ему исполнилось четырнадцать и Ёримаса впервые взял его с собой на изгнание. Эти бледные, тонкие нити… След, который можно было бы принять за отметину от медвежьих когтей или волчьих, но такой глубокий, что ещё месяц после, сняв с лица Хосокавы бинты, можно было разглядеть и пересчитать все его зубы. Неудивительно, что сразу после Хосокава стал демонстрировать к геомантии небывалый интерес, а к оммёдо – его отсутствие. Полудрагоценные гадальные камешки, может, и были скучными, но, по крайней мере, не пытались никого убить.
– Третью невесту семьи Якумото схоронили, – сказала Кёко, внимательно наблюдая за его реакцией. – Что ты скажешь мне на это, а? Будешь продолжать твердить, что у нас в Камиуре нет никакого мононоке?
– Ах, ты опять за своё. – Хосокава закатил глаза и устало потёр большим пальцем точку на переносице, которую растирал всегда, когда у него зачиналась головная боль. – Я ходил к семейству Якумото позавчера.
– Что? – встрепенулась Кёко. Рукава её кимоно взметнулись, словно возмущались вместе с ней. – Без меня?! И без одобрения дедушки? Что они сказали?
Не зная, какой ответ она боится услышать больше: что он всё испортил и изгнал мононоке сам или же что упустил такую великолепную для любого, даже не до конца обученного оммёдзи возможность, – Кёко навострила уши и шагнула к Хосокаве поближе. Он же сглотнул нервно, но взгляд её, горящий, стойко выдержал, как если бы не врал:
– Сказали, что нет у них никакого мононоке. На порог меня толком не пустили, выдворили тут же под предлогом, что сыну их нездоровится после кончины невесты, мол, ромашковым настоем его пора отпаивать, а не сплетни всякие мусолить.
– А ты что? – продолжила расспрашивать Кёко.
– А я что? – вскинул брови Хосокава.
– Просто ушёл?
– Ушёл.
– Почему?
Чувства, которые испытала от услышанного Кёко, претили ей самой.
«Ты чего! Это ведь хорошо, что он не изгнал мононоке! – сказала она самой себе. – Если бы изгнал, Странник бы точно в Камиуру не заявился, а так у тебя всё ещё есть шанс!»
Но кто-то – наверное, праведный экзорцист внутри неё, выращенный на дедушкиных сказках, – был в Хосокаве разочарован. Оттого вопросы к нему, зародившиеся ещё в тот день, когда он отказался от ремесла оммёдо после одного-единственного изгнания, пусть и не слишком удачного, только росли.
– А что я, по-твоему, должен был делать? – разумно спросил в свой черёд Хосокава. Его горло, однако, странно дёрнулось. – Ворваться к ним в дом с мечом и изгнать мононоке насильно? Сама знаешь, что так нельзя. Форму и Желание ещё как-то понять без согласия можно, но вот выяснить Первопричину… А не узнаешь Первопричину или ошибёшься – сам на тот свет отправишься. Это тебе не признание в государственной измене раскаёнными щипцами выуживать! Это людские чувства. Здесь деликатный подход нужен.
Форма. Первопричина. Желание[25].
Оммёдзи учили, что мононоке невозможно пронзить обычным мечом, потому что сначала нужно истиной пронзить три их сердца. Пойми, как выглядит мононоке в своём естестве, кто он и чем стал после смерти. Узнай, почему он всё ещё здесь, почему разъярён настолько, что даже блаженный покой и перерождение не соблазняют его. Выясни, чего мононоке хочет, и не дай ему этого получить. Как живые отличаются друг от друга, так отличаются друг от друга и мёртвые – каждого ведёт их собственный путь. Но ни те, ни другие никогда не выложат о себе правду так просто. И мечом острым её никак не разузнать. Именно поэтому главное оружие экзорциста и не меч вовсе. Главное оружие – это ум и хитрость.
И то и другое у Хосокавы, надо признаться, было отточено на славу. Может быть, он уже и не так горел оммёдо, как в юности, и довольствовался геомантией, но навыки определённо не растерял. Спина и выправка всегда оставались прямыми и жёсткими, почти как у самурая, взгляд – цепким, а натура – гибкой, подвижной. Дедушка ведь не только меч учил его держать все эти годы, но и самого себя тоже.
Так, чтобы безбожно соврать Кёко прямо в лицо и совершенно при этом не дрогнуть.
Она убедилась в своей правоте тем же вечером, когда осталась одна в своих покоях, отужинав тофу с карасиками, которые Кагуя-химе купила на рынке по пути домой и зажарила в соевом соусе с водорослями и ростками сои. Сладковатый и маслянистый рыбный бульон, который остался во время готовки и не выпарился, Кагуя-химе разлила по пиалам и вручила Кёко с сёстрами вместо мисо-супа. От него в желудке у Кёко до сих пор было тепло и тяжело. Подобное чувство сытости прекрасно располагало ко сну и помогало переносить любые невзгоды.
«Бедные сикигами, – подумала Кёко невольно, когда, ещё смакуя на языке остатки терпкого бульона, зашла в свои покои и увидела Аояги, послушно ждущую её на коленях возле футона. – Быть лишённой голода, даже самого желудка! Только розовые листья и ивовая кора».
Они набивали тело Аояги, а потому не оставляли места пище. Кёко же любила поесть, даже когда у неё особо и не было аппетита, как сегодня. Домашняя наваристая стряпня, разделённая вместе с играющими в куклы сёстрами, каждый раз напоминала ей, почему она делает то, что делает.
Почему она тоже всех обманывает.
– Аояги, – позвала Кёко, усевшись на татами. – Помнишь, я просила тебя присмотреть за дедушкой? Расскажи мне всё, что ты слышала в его комнате после этого. Слово в слово.
Ох, до чего же сильно хотелось Кёко похвастаться перед всеми, как мастерски она владеет Аояги! Как же ей хотелось поделиться если не с дедушкой, то с Хосокавой или даже Кагуя-химе, что теперь она не только приказать Аояги перестирать всё бельё в доме может, но и к знаниям её прикоснуться, ко всем органам чувств.
Как хорошо, что Кёко так и не рассказала об этом никому.
Рукава многослойного кимоно прятали худые светлые пальцы, подол – босые ступни, а каскад длинных волос – лебединую шею. Аояги, сидя напротив, всё это время оставалась в сэйдза[26], совершенно неподвижной, как само древо, из которого она вышла той самой безлунной ночью, когда прародитель Хакуро обменял на него свою жизнь. Только губы, похожие на маленькие лепесточки, вдруг задвигались плавно и размеренно, повторяя весь разговор, подслушанный ею, да ещё и голосами тех, кто вёл его между собой:
– Я и так и эдак склонял её к ремеслу геомантии или храмовой жрицы! Но нет у неё к этому ни интереса, ни таланта, а быть татакимико[27] для неё опасно – в связь с мёртвыми-то вступать, когда сама мёртвой побывала! Вечно ходила за мной, как цыплёнок за курицей, истории рассказать просила, меч показать, ремесло оммёдо… А я что? Сердце-то не каменное. Как отказать внучке старшей, которую первый на руки принял, душу которой вымаливал пуще, чем свою собственную? И так несчастная, любви материнской не знавшая, не нужная даже родному отцу, которому пятьсот мон[28] всех детей дороже, коль он сможет объездить на них ещё несколько префектур… Ах, Акио! Моё драгоценное разочарование.
Кёко съёжилась, покрылась гусиной кожей под дзюбаном, не успев накинуть сверху юкату. Казалось, даже волоски у неё на руках зашевелились от того, как правдоподобно, с пугающей точностью Аояги воспроизводила голос Ёримасы. Словно она проглотила его и он говорил откуда-то из её недр. Она даже кряхтела, как он, обессилевший, выдерживала те же самые раздражающе долгие паузы и дышала часто, глубоко, как дышат старики-оммёдзи, собирая на языке последние капли ки, чтобы изъявить потомкам свою последнюю волю. А это, не сомневалась Кёко, она и была, та самая последняя воля.
– Господин, – теперь устами Аояги отвечал Хосокава, как всегда приглушённо, даже робко. Он благоговел перед Ёримасой, ибо тот не одной лишь Кёко заменил отца. – Я не уверен, что понимаю…