Из тьмы. Немцы, 1942–2022 (страница 4)
Было бы ошибкой полагать, что совесть сама по себе совершает “хорошую” работу. Ее история – это перетягивание каната между соблюдением норм и их нарушением в погоне за идеалом, который, как считается, требует более высокой лояльности. Такие идеалы могут быть как нелиберальными, так и либеральными. В Германии долг перед государством занял среди них особенно большое место. Совесть стала оружием, сначала когда немецкие солдаты приносили клятву Богу, а затем, после 1934 года, когда приносили “священную клятву” (heilige Eid) выполнять приказы фюрера. С высшей судьбой Volk и Гитлером, его спасителем, нацисты создали свою собственную чистую совесть, которая могла отбросить старые моральные проблемы и была выражена в знаменитых словах, приписываемых рейхсмаршалу Герману Герингу: “Мою совесть зовут Адольф Гитлер”. Как мы увидим, некоторые солдаты постоянно подвергали свою совесть допросу, но такими способами и с теми результатами, которые нам чужды и нас шокируют. После войны совесть превратилась в главное поле битвы за то, что значит быть хорошим немцем, а также противоборства между долгом перед государством и сопротивлением ему. В 1950-е годы это натравило миллионы ветеранов, считавших, что они следовали своей совести, сохраняя верность присяге, на группу старших офицеров, чье неудавшееся покушение на Гитлера в июле 1944 года теперь отмечалось как “восстание совести”, за которое они поплатились жизнью. На массовых демонстрациях против перевооружения протестующие несли плакаты со знаменитыми словами Лютера. Растущее число отказников от военной службы по соображениям совести привело к жарким дебатам о том, как выразить и проверить “внутренний голос”.
Если совесть прислушивается к внутреннему, то сострадание смотрит наружу. Для Артура Шопенгауэра в 1840 году оно было основой морали. Что создает это чувство товарищества? Для Аристотеля в Древней Греции сострадание возникало из осознания того, что и мы когда-нибудь можем испытать незаслуженную боль. Руссо в XVIII веке призывал учителей воспитывать в своих учениках pitié, чтобы через осознание страданий других людей они могли обнаружить свою собственную моральную ценность. Философ Марта Нуссбаум пошла еще дальше. Сострадание, говорит она, требует, чтобы кто-то рассматривал болезнь другого человека как вред своему собственному процветанию: нужно сделать себя “уязвимым перед лицом другого”16. В идеале сострадание включает в себя три этапа: способность видеть и чувствовать боль другого человека, мысль “Это могло случиться со мной” и ощущение, что (даже если нас пощадят) страдания других уменьшают наше собственное благополучие.
В этой книге будет постоянно обсуждаться вопрос о том, где находились немцы на разных стадиях этого процесса. Нуссбаум сравнила сострадание с “глазами, которыми люди видят добро и зло других”. Научиться снова смотреть глазами сострадания после нацистских лет было огромной проблемой, которая сопровождалась бессердечием (и даже хуже) по отношению к выжившим евреям, подневольным работникам и перемещенным лицам, а также немецким беженцам. В 1960-е годы группы мира и развития начали учить людей ставить себя на место менее удачливых в нашем мире – бедняков из латиноамериканских трущоб, голодающих детей в Африке и инвалидов в Израиле. Другое дело – сочувствие маргинализированным группам внутри страны. Состраданию приходилось конкурировать с замкнутостью и солипсизмом.
Хотя философам было что сказать о совести и сострадании, соучастие терзало величайших из них. Кант и его последователи сосредоточили внимание на критическом разуме людей и их ответственности за вред, над которым они имели некоторый контроль: либо вы несете ответственность, либо нет. Однако в случае соучастия в коллективном вреде индивидуальная ответственность рассредоточена. Утилитаристов, следующих за Бентамом, интересуют хорошие или плохие последствия индивидуальных действий. Как вы оцениваете моральное значение коллективного зла, вклад в которое отдельного человека маргинален, поскольку в нем участвуют несколько миллионов других людей? Недавно философ Кристофер Кутц предложил способ связать индивидуальную ответственность с коллективными действиями. Личный мотив, с этой точки зрения, не имеет решающего значения. Достаточно того, что человек намеренно участвует в коллективном проекте. Соучастие серьезно относится к тому, что отдельные лица несут и могут нести ответственность за коллективный вред17. Война и геноцид поставили немцев перед огромной проблемой соучастия, и то, как они понимали и как реагировали на нее, многое говорит нам об их моральной переориентации и ее пределах. Однако соучастие касается не только холокоста, хотя именно на нем справедливо фокусировалось внимание. С тех пор немцы приняли участие во многих коллективных проектах, в частности, в воссоединении страны, создании общества потребления и переходе на возобновляемые источники энергии.
Написание истории немцев через призму морали поднимает основной вопрос: почему в современных обществах вообще есть мораль? Наиболее популярные ответы поступили от марксистов и ранних социологов. Для марксистов моральные идеи выражают материальную основу развития и интересы господствующего класса на данном конкретном этапе. Своими социальными нормами буржуазия скрывала, что она не только не способствует всеобщему счастью, но и обогащается за счет большинства. Внутри фабрики царила жестокая эксплуатация, снаружи – жалость к детям и животным18. Правящий класс, как писал Лев Троцкий в 1938 году, “не мог бы держаться и недели на одном насилии”; ему нужен был “цемент морали”19. Социолог Эмиль Дюркгейм уделял больше внимания тому, как разрешения и запреты позволяют сложным обществам функционировать, не распадаясь на части20. Для истории морали эти две точки зрения поднимают не меньше проблем, чем решают. Конечно, нормы способствуют социальному порядку, и важно, влиятельны или нет те, кто их пропагандирует. Слабая сторона этих подходов заключается в том, что они склонны изображать мораль как простую, стабильную и нисходящую, что затрудняет объяснение национальных различий, изменений с течением времени и конфликтов в конкретный момент. Мораль не является монополией сильных мира сего. Она может быть оружием бессильных, как отметил Фридрих Ницше в “Генеалогии морали” (1887). Наши идеи о добре и зле, по его словам, были историческим изобретением и возникли у порабощенных групп, которые возвели альтруизм в идеал, с помощью которого можно бросить вызов знати – он назвал это “восстанием рабов в морали”. Он видел в этом источник чувства вины, которое мешало людям достичь своего величия. Нам не обязательно следовать призыву Ницше отказаться от морали, чтобы осознать, что добро и зло, правильное и неправильное могут быть полем битвы соперничающих групп, идеалов и практик.
Мораль – это инструмент социальной дисциплины и порядка, но она также может расширять возможности. Мораль ориентирует нас в поисках смысла и идентичности, предоставляя нам карту того, куда нам следует идти и откуда мы пришли. На самом деле Дюркгейм не был тем функционалистом, каким его часто изображают, и в своих более поздних лекциях он рассматривал общество как “моральную силу”, которая вдохновляла его членов стремиться к более высоким целям21. Поскольку в XVII и XVIII веках авторитет церкви и монархии ставился под сомнение, мораль приобретала все большее значение для личности. Культивирование сочувствия, обучение рассуждению, обращение к своей совести и развитие обязательств по отношению к другим в этой жизни стали заменять стремление к вознаграждению в следующей. Литература, сцена и, более того, история были проводниками нравственного совершенствования – как в знаменитых словах Шиллера, поставленных эпиграфом к этой книге22. Люди находили себя через желание творить добро. В то время как моральные предписания и контроль ограничивают сферу действий, моральные ценности открывают новые перспективы. Ценности носят социальный характер, но люди адаптируются и совмещают их таким образом, чтобы те помогали им осмыслить их собственный опыт. Проще говоря, люди не просто следуют морали своего общества: они еще и создают ее.
Эта история преобразования Германии была бы невозможна без обращения к богатой научной традиции, но она расходится с той историей успеха, которую мы привыкли слышать. Ее привлекательность нетрудно понять. Из глубин нацистского ада единственный путь был вверх. Федеративная Республика оказалась чрезвычайно прочной и к 2023 году пережила Германскую империю, Веймар и Третий рейх, вместе взятые. Западногерманские историки отдают предпочтение большим нарративам вестернизации и либерализации23. Хотя каждый из них имеет свои достоинства, их объединяет телеологическая направленность на движение к лучшему настоящему. Проблема с нарративом о “дороге на Запад” заключается в том, что Запад не является единым пунктом назначения. Это земля свободы или империи, благосостояния или богатства, Барака Обамы или Дональда Трампа? Западная Германия стала более терпимой в 1960-х и 1970-х годах по отношению к матерям-одиночкам и людям с различной сексуальной идентичностью. Однако рядом с либеральными тенденциями были и противоположные, включая расизм, терроризм (правый и левый) и ограничение абортов. Насилие мутировало, но не исчезло из повседневной жизни. Экономическое чудо выглядит менее чудесным, если взглянуть на него с точки зрения окружающей среды. Телеологическая ретроспектива имеет тенденцию отдавать предпочтение победителям перед проигравшими и может закрыть нам глаза на то, как люди прошлого переживали свои времена. Внимание к моральным дилеммам восстанавливает баланс и создает пространство для неразрешенных конфликтов и противоречий, которые тянутся и по сей день. Консервативный дух, семейные добродетели, провинциальная гордость, солдаты и сторонники ядерной энергетики составляют, по крайней мере, такую же часть современной Германии, как и прогрессивные столичные круги, отказники от военной службы по соображениям совести и протестующие против ядерного оружия. Важно помнить, что пятьдесят два из семидесяти четырех лет существования Федеративной Республики канцлером был христианский демократ.
Прежде всего, эти нарративы столкнулись с препятствием в лице Восточной Германии. ГДР рискует оказаться не более чем объездным путем, который с воссоединением в 1990 году снова вольется в главную дорогу, ведущую к либерально-демократическому Западу. Понятно, что восточные немцы обижаются, когда их собственное прошлое сводится к историографической версии глохнущего “трабанта” рядом с западногерманским “мерседесом”. Один из способов обойти эту проблему – рассказывать по отдельности истории тех стран, которые все-таки были разделены при рождении, а с 1961 года – еще и Берлинской стеной. Противоположная стратегия – сравнивать их во всем24. Это может быть особенно плодотворно, если рассматривать две Германии как варианты современного общества, претерпевающие динамические изменения – обе с индустриальным ядром, с аналогичными традициями социального обеспечения и с (начавшимся в ГДР с 1970-х годов) ростом потребления и параллельной эрозией классов. Трудность в том, что в конечном счете восток всегда был диктатурой, тогда как запад был демократией – никогда не идеальной, но, тем не менее, демократией.