Желая Артемиду (страница 12)
Отец как ни в чем не бывало пригладил волосы, раскатал рукава рубашки и вернулся на прежнее место во главе стола. Майкл привстал, поднял брюки, несмотря на боль, натянул на себя и, с трудом развернувшись, поковылял к двери. Лучше испытывать боль, чем унижение – он уже давно казался себе слишком взрослым, чтобы стоять полуголым перед отцом.
– Позови Кэти, – приказал отец вслед, разрезав Майкла надвое – рука замерла на ручке.
– Ты же сказал…
– Я не говорил, что ты можешь уменьшить количество ударов, но можешь выбрать, с кем их разделить.
Превозмогая боль, Майкл двинулся обратно к столу, затуманенным взглядом выловив блеск бутылок за стеклом барного шкафа, и на краткий миг представил, как хватает одну из них, разбивает о стол и перерезает отцу горло – эта мысль так захватила его, так живо заиграла в воображении, что боль почти отступила.
– Закончи со мной, – сказал он и, спустив штаны, снова лег поперек стола.
7
Утро было немым и застывшим. Солнце ярким шаром медленно поднималось из-за кроны деревьев – сплошная темно-зеленая извилистая линия, словно ночное море. Майкл лежал на сбитых пропотевших простынях, раскинув руки крестом: возьмите Его вы и распните; ибо я не нахожу в Нем вины [20]. Едва дышал – в носу запеклась кровь.
Подняв себя с кровати, дрожа и моргая воспаленными глазами, он принялся за нервный, дерганый поиск воспоминаний о Фреде. Перерыл всю комнату, перевернул ящики – встревоженный Министр гавкнул и забрался на кровать, спрятавшись в простынях, – ожесточенно порылся в шкафу, скинув все с полок. Стены сомкнулись вокруг, мир сузился до одной точки, до одного имени. Отчего так трудно отыскать материальные свидетельства их дружбы? Он без труда находил нематериальные в самом себе.
Он нашел лишь перьевую ручку, которую Фред подарил ему на шестнадцатый день рождения. Почему он не вернул ее, как сделал с остальными подарками, когда их отношения дали трещину?
забыл просто забыл
Истинная же причина, постыдно малодушная, крылась в глубине души: он оставил ручку у себя намеренно, в надежде, что без его участия она вернет все на круги своя. Бестолково вертел ее в руках, думая о том, что когда-то гладкого корпуса касались его руки, его идеальные пальцы скрипача и фехтовальщика.
Майкл выкурил несколько сигарет одну за другой, и его беспощадно сморило в душной спальне. Он проснулся с тяжелой головой, все такой же измотанный и выцветший, ближе к обеду и, неохотно умывшись, заглянул в комнату Кэти. Подобно ученому, она сидела в лучах лампы, склонив голову над мертвой бабочкой. На столе, помимо учебников, лежала открытая книга по лепидоптерологии: на полях заметки круглым почерком без наклона, загнутые страницы – почти дневник.
Плотные портьеры зашторены, точно занавес на сцене театра, где давно не проходили спектакли. Спальня Кэти производила странное впечатление: старинная мебель, винтажные украшения и приглушенные глубокие цвета превращали ее в комнату, где последние дни доживала лишенная сил женщина, которую подкосила смертельная болезнь. На прикроватном столике всегда стоял наполовину пустой стакан воды – Майкл готов был поклясться, что тот стоял там, сколько он себя помнил.
Он подошел ближе и присел на краешек стола. Бабочки всегда увлекали Кэти каким-то непостижимым образом – сильнее, чем люди. Она взяла короткую булавку и проколола грудку трупика, затем булавку с нанизанной на нее бабочкой воткнула в пенопласт. Майкл видел, как она делала это десятки, если не сотни раз, но ему вдруг стало не по себе. Он невольно дернулся, представив себя в теле этой бабочки.
– Помнишь, когда-то ты их отпускала?
– Я нашла ее мертвой.
Кэти взяла полоску бумаги, положила поперек правого переднего крыла и наколола по булавке возле краев. С левым крылом и двумя задними она проделала то же самое.
– Фред бы сказал, что теперь она похожа на Иисуса.
– У твоего Фреда были странные понятия о мире.
– Чем он очень гордился.
– Мы же атеисты, – улыбнулась она уголком губ.
Они никогда не говорили о религии за пределами собственных спален, зная, с каким неистовым рвением Джейсон Парсонс пытался вписаться в консервативное высшее общество и что бы он сделал, прознав об их бессмысленном бунте.
Кэти зафиксировала брюшко и усики, а после подняла печальные глаза и обвела взглядом других бабочек, навсегда приколотых и замурованных под стеклом.
– Мама говорит, что в этом году я не вернусь в Лидс-холл на полный пансион. Но мне нравится в школе. Больше, чем тут.
Майкл внимательно взглянул на бабочек, которых она так трепетно собирала: здесь были мелкие и крупные, цветные и черно-белые, пятнистые и полосатые – кладбище несбывшихся надежд.
– Иногда я чувствую себя так, словно меня тоже проткнули насквозь и поместили за стекло, – отстраненно сказала она. – Без тебя совсем тоскливо.
– Я больше никуда не уйду.
Он не посмел обещать ей, что все будет хорошо, – она бы все равно не поверила.
– Что будешь делать с ней дальше? – кивнул он подбородком на приколотую бабочку, стремясь замять этот разговор, упрятать его поглубже в темный, пыльный сундук, где он хранил все беды и напасти, пифос Майкла Парсонса [21], – внутри все стягивало от чувства неумолимой лихорадочной вины.
– Оставлю на пару дней сушиться.
– И поместишь к остальным?
Она согласно промычала в ответ.
В тот день Майкл нарушил свое неписаное правило трезвости до обеда, но пагубная эйфория быстро угасла, и в нем снова закипела злоба, граничащая со смертельной усталостью.
– Классический черный чай с маслом бергамота, – послышался мамин голос из кухни. Указания предназначались для Дорис, которая работала в семье Парсонсов с тех пор, как они пересекли океан, но Кэтрин нравилось повторять одно и то же с умным видом знатной дамы – это придавало ей чувство собственной значимости. Ей доставляли какое-то немыслимое удовольствие невидимые утомительные занятия: так, она часами с упоением и дотошностью выбирала оттенки тканевых салфеток и скатертей – слоновая кость или цветочный белый? – форму для прислуги и бумагу для карточек рассадки гостей.
Майкл прошел на кухню, уселся на высокий стул у островка и словил себя на неожиданной мысли, что ничего не ел и не пил со вчерашнего дня – еду с подносов он смывал в унитаз. Но запах свежей выпечки сладко плыл по дому, и он, не противясь ему, потянулся за маффинами.
– Что касается десерта, то, конечно же, бисквиты и сконы. И обязательно ореховые трюфели…
Почти не жуя, он запихнул маффин в рот с детской жадной непосредственностью. Потом второй, третий… Голод. Неутолимый голод. Пустота внутри, что бы он в себя ни забрасывал, никак не затягивалась, в желудке все сводило и горело.
– У наф будут гофти? – поинтересовался он, когда Кэтрин, отдав все распоряжения, полоснула его сердитым взглядом. – Я приглафон? Ефли Дориф фделает йофширский пафкин, то обефаю быть паинькой.
– Йоркширский паркин – осенний десерт, тебе пора бы это запомнить. – Она вырвала у него из рук очередной маффин и вернула на тарелку к остальным. – Так же, как и запомнить, что в приличном обществе не говорят с набитым ртом. И да, у нас будут гости. И нет, ты не приглашен.
– Как это? – Майкл слизал крошки с пальцев. – Как я могу быть не приглашен? Я вообще-то все еще тут живу.
Кэтрин подошла ближе и склонилась над ним, синева глаз пылала, грозясь сжечь его на месте.
– Что с тобой, черт возьми, такое? – Ее нос презрительно дернулся.
– Проголодался.
Если не знаешь, что отвечать, лги и изворачивайся – они с радостью заглотнут наживку, какой бы глупой, наивной и невероятной та ни была. Преступное равнодушие и тупое безразличие накрыли дом Парсонсов куполом.
– Завтра на чаепитие приедут Лидсы, – продолжила Кэтрин уже не своим голосом – голосом для светских приемов и бесед с чужаками, не посвященными в то, как все устроено в их доме. – Я не хочу, чтобы ты снова все испортил.
– Признайся, тебе плевать на то, что я сказал о Фреде. Ты злишься потому, что я задел тебя.
– Ты не настолько глуп, чтобы так считать.
– Ты хочешь, чтобы я исправился, но не даешь мне и шанса это сделать.
– Я давала тебе шансы с тех пор как ты родился, всегда тебя прощала, выгораживала перед отцом, но ты обидел Грейс – это было последней каплей.
– В кои-то веки мужчина повел себя недостойно по отношению к женщине. Какой скандал. Где же это видано? Тебя-то ни один хер в этом доме никогда не унижал.
– Не выражайся.
– Прости, а что именно я сказал не так? Это задевает твои светские манеры? Я, наверное, что-то упустил – когда этот дом стал воплощением учтивости?
– Ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать, почему я сделала такой выбор.
– Выбор? Да он уехал, и ты светишься от счастья, но он вернется, и ты снова будешь плакать в подушку и призраком бродить по дому. Ты спросила, нравится ли Кэти такой выбор? Так вот, я скажу, что по десятибалльной шкале ее одобрение, впрочем, как и мое, равно примерно минус тысяче. И пусть ты и считаешь ее ребенком, она все понимает. Ты хоть представляешь, как это отразится на ней?
– Она знает, что я хочу для вас лучшего. У меня всегда были только благие намерения…
– Тогда, надеюсь, ты знаешь, куда вымощена дорога благими намерениями.
Фредерик
Майкл ступил на припорошенную снегом дорожку и тут же забыл, что приехал на машине; казалось, за спиной закрылся портал, переместивший его в иное время – в далекое и туманное прошлое. Он сделал шаг, еще один и попал в девятнадцатый век, а может, и в более ранний – он никогда не видел ничего подобного и был уверен, что не впишется в общество учеников этой школы с ее готической роскошью, атмосферой интеллектуального расцвета, пыльной тиши и неизбывной печали. Он изучил буклеты Лидс-холла вдоль и поперек, но они не отдавали должного реальности: перед ним открылись сады и поля – голые, замерзшие, заиндевевшие, но Майкл вполне мог представить, как они выглядят в цвете – и мрачные здания в стиле перпендикулярной готики. Он стоял перед самым внушительным, солидным и впечатляющим – главным корпусом Лидс-холла, изначально построенным как мужской монастырь. Благодаря состоянию Лидсов здание поддерживалось в первозданном виде вот уже несколько столетий. Новые корпуса построили по образу и подобию главного.
Лидс-холл – светская школа-пансион, которая к концу двадцатого века стала смешанной: раньше здесь учились исключительно юноши, и, хотя этот порядок вещей канул в Лету, иные традиции соблюдались и по сей день. Все корпуса, помимо официальных названий, обросли здешними прозвищами в честь прежних хозяев, вроде Тронного зала Артура или Палаты Альберта, и так как всех Лидсов через одного нарекали Артуром, Альбертом или Филиппом, понять, кого именно так почитали, не представлялось возможным. Не только аристократизм и титулованность, но и религиозность Лидсов, а в частности нынешнего директора Филиппа, патиной въелась во все корпуса: украшениями коридорам и залам служили изображения сцен из библейских сюжетов, даже стены комнат ученикам не позволялось осквернять постерами и личными фотографиями.
Незнакомая, пугающая обстановка вынуждала Майкла наглухо закрываться до последней пуговицы, мрачное волнение никогда не покидало, перемешиваясь с какой-то тоскливой, тревожной печалью. Однако Лидс-холл не оставлял ему ни тени шанса быть потерянным – тянул из промерзшего темного подземелья прошлого в яркий лучистый мир возможного будущего. В старой школе использовали лозунг, отражающий понятный коммунистический идеал: «От каждого по способностям, каждому по потребностям», у Лидс-холла же был свой: «Крепчаем с каждым днем» – вышитый под школьным гербом, представляющим собой дуб, глубоко пустивший корни.