Искупление (страница 6)

Страница 6

Эрнест был таким молчуном, что никто, в сущности, не знал, о чем он думает. Иногда ей казалось, что он вообще ни о чем не думает, разве только о делах, и то вряд ли. С ней, по крайней мере, он говорил лишь о работе или о домашнем хозяйстве, а когда сердился на нее, то все больше молчал, мрачный, как грозовая туча. О, Милли хорошо помнила это угрюмое зловещее молчание. Оно было для нее карой куда более страшной, чем могла бы быть самая яростная гневная вспышка. Вдобавок Эрнест ничего не читал, кроме газет и журналов, и терпеть не мог, когда она читала в его присутствии. Их вечера не отличались один от другого: два кресла, яркий огонь в камине зимой или папоротники летом; он – с газетой в руках, она – с вязаньем на коленях, оба раскинулись в креслах, осоловелые после ужина. Целых пятнадцать лет каждый вечер повторялась эта сцена, если не считать тех дней, когда они выезжали или принимали гостей, и с каждым годом Милли становилась чуть полнее, грузнее, а ее наряды – немного богаче; кроме того, с наступлением очередного дня рождения у нее на руке появлялся новый браслет, немного массивнее прежнего, или грудь ее украшала новая брошь, чуть крупнее старой.

Прутьями ее клетки были довольство и комфорт. «Будет ли достаточно, когда предстану перед Всевышним и он спросит, что я совершила в жизни, – с тревогой спрашивала она себя порой, – если я укажу на Эрнеста и скажу, что заботилась, чтобы его всегда хорошо кормили?»

Нет, она знала, что этого не хватит. Но что ей делать, если жизнь ее пуста, детей, которые наполнили бы ее новым смыслом и подарили новые надежды, нет? После пятнадцати лет брака и нескончаемой череды вечеров, неотличимых один от другого; после дней, занятых приглашениями и гостями, визитами родственников и ответными посещениями; выслушиванием одного и того же снова и снова изо дня в день, одинаковых улыбок и штампованных одобрений Милли начала задыхаться от нестерпимого одиночества. Чудовищное томительное однообразие так угнетало ее, что она готова была бросить все, повергнуть в ужас свой мирок, навлечь на Боттов несчастье и позор, уйти к скандально известной сестре (той было лишь около тридцати пяти, и она еще не успела располнеть подобно ей самой), когда в один из тех бессмысленных, безрадостных дней Милли встретила Артура, и он ее спас.

Спас ее? С помощью адюльтера? Милли содрогнулась при мысли, что было время, когда она думала об адюльтере как о спасении. До каких глубин цинизма она опустилась, коли жила все эти долгие годы в безмятежном блаженстве, с веселой беззаботностью, которая теперь ее изумляла, да так бы и продолжала, если бы ее не уличили! Лишь теперь ей открылась истинная картина; страшный, осуждающий взгляд мертвого Эрнеста, словно луч, высветил правду.

То, что она натворила, ужасно. Она лгала и улыбалась, изменяя тому, кто кормил ее и одевал, тому, кто ей доверял (да-да, доверял, пока два года назад не раскрыл ее обмана, что было очень просто: они с Артуром стали такими беспечными). Но и тогда Эрнест продолжал ее содержать и ни в чем не упрекал. Почему, почему он не положил этому конец, не перестал одевать ее и кормить, не стер с ее лица эту кошмарную лживую улыбку, не прогнал ее прочь, не порвал с ней? Наверное, он думал, что тоже мог лгать и обманывать: мог быть таким же подлым, как она, и, обнаружив измену, не сказать ни слова, ничем не показать, что правда ему известна, – держаться как обычно, принимать нежную заботу Милли, позволять ей преданно служить ему, потакать всем его капризам, стараться изо всех сил, чтобы загладить вину, а в душе злобно смеяться, наблюдать и молчать, лелеять месть, предвкушая расплату, которая наступит, как только огласят завещание.

И так поступил Эрнест, Эрнест! В этом тоже была ее вина. Это из-за нее он сделался подлым лицемером, каким не стал бы сам по себе; она превратила в циничное, язвительное, хитрое и злобное создание того, кто по природе своей (ей всегда казалось, что она хорошо это знает) был простым и бесхитростным. А она все эти два дня перед похоронами, с того ужасного часа, когда Эрнест покинул ее навеки, так и не придя в сознание, так и не дав ей возможности сказать: «Прости», – погруженная в мысли о том, что муж ничего не знал, что, хотя подчас с ним и бывало непросто, все эти годы он все же любил ее и верил ей, и умер, продолжая любить и верить, вдруг обнаружила, что по меньшей мере два года ничего подобного он не чувствовал, и открытие ошеломило, ужаснуло ее. Но самым странным, самым чудовищным было сознание, что лишь теперь, когда все открылось, она поняла, какой была мерзкой.

Она провела ужасную ночь. Ее парализовала мысль, что стремительно приближается утро, а с ним неизбежно и Ботты. У нее в запасе оставалось всего несколько часов; главное – мыслить ясно, чтобы решить, что самое важное. Ботты наверняка явятся сюда всем кланом сразу после завтрака, преисполненные любви и желания помочь, размышляла Милли, ведь у них не было времени сложить два и два и догадаться, что она уже натворила, что продолжала вытворять до недавних пор, как и два года назад, когда Эрнест добавил ту приписку к завещанию (ей тогда было уже за сорок, одна ее фигура делала нелепыми и отвратительными подобные подозрения). Но можно было не сомневаться: Ботты все поймут, это лишь вопрос всего нескольких часов.

Лицо ее горело от стыда. Теперь она смотрела на себя глазами Боттов и всего Титфорда: эти люди не знали, что злосчастный ее роман начался десять лет назад, когда она была женщиной средних лет и вовсе не такой тучной, и что давно эта связь превратилась всего лишь в дружбу. Как ей теперь предстать перед этой оскорбленной семьей, дважды опозоренной по ее вине, ибо Агата, которая первой навлекла на них бесчестье, не могла бы этого совершить, если бы Милли не ввела ее в семью, выйдя замуж за Эрнеста? Как ей смотреть им в глаза, зная, что на следующий день, еще до заката, они будут думать о ней такое, в чем она не решается признаться даже себе?

Она стояла посреди комнаты, заламывая руки. Стоил ли этого Артур? Есть ли вообще в этом мире кто-то или что-то, ради чего стоит нарушать долг? «Я не грешница, нет, я не такая! – в отчаянии мысленно вскричала она. – Боже мой, как же я впала в грех?» В смятении чувств Милли забыла о страсти и чуде узнавания в самом начале и могла думать об Артуре лишь как о немолодом мужчине, который много говорил о раскопках и вечно был простужен. А еще он втянул ее в этот кошмар. Если бы не он…

Нет, оборвала себя Милли, ей не хотелось быть несправедливой. Ей бы следовало сказать, что, если б не она… Что бы мог сделать Артур, если бы она отказалась изменить Эрнесту? Тон задает всегда женщина, утверждали Ботты и их окружение, сливки титфордского общества, – невозможно прожить в подобной атмосфере двадцать пять лет и не впитать хотя бы малую ее толику. На женщине лежит долг неуклонно следовать по прямому пути добродетели и тем побуждать мужчину, по природе своей склонному сворачивать в сторону, вернуться на праведную стезю – так считали Ботты. Иногда мужчина все же отклоняется от верного пути, признавали они, и тогда долг женщины – продолжать следовать по нему в одиночку. В этом случае единственное, что ей остается, – молиться за мужа, ибо она, оставаясь верна добродетели, праведная женщина; он же, сбившийся с пути, дурной, а праведникам надлежит молиться за грешников. В этот догмат, не часто упоминаемый, но всегда подразумеваемый, свято верили жены и сестры Ботт. Что же случится, если грешник начнет молиться за праведника? – порой задумывалась Милли, но не отваживалась спросить.

А ведь Ботты были правы, да, правы. Она металась по комнате в смертельной муке и проклинала себя, ее терзало сознание вины. Теперь она понимала, насколько были правы Ботты. Ее жизнь лежала в руинах, потому что она нарушила их правила. Как легко было убедить Артура следовать за ней по пути добродетели и чести! Он был хрупким деликатным созданием, вовсе не напористым сердцеедом, и ей требовалось лишь держаться в стороне, побыть немного одной, а не краснеть, не дрожать, не радоваться так откровенно всякий раз, встречаясь с ним. Милли знала, что лицо ее вспыхивает, ибо видела мгновенное отражение той же радости на его лице: если бы не сияла она, не было бы и отклика. Вина лежала на ней. Это она была ведущей, а он ведомым. В тех редких случаях, когда какой-нибудь громкий скандал будоражил весь Титфорд, Ботты замечали: «Должно быть, та женщина потянула его за собой». Как же они были правы! И хотя тогда Милли в душе восставала против этого неизменного вердикта, хотя в ту пору под покладистой кроткой улыбкой, усвоенной в браке с Эрнестом, скрывалось несогласие с родственницами, которые поспешили осудить женщину, теперь, когда близился час разоблачения, она, охваченная ужасом, в порыве раскаяния готова была согласиться, принять осуждение и очернить себя, объявить, что все случившееся – целиком ее вина.

Вдобавок к своему замешательству, она вдруг поняла, что не может молиться. Ночью временами она опускалась на колени перед кроватью и пыталась: страстно молила о помощи, ждала, что тонкий луч света озарит мрак ее души, – но слова не приходили. Уже давно под влиянием не отличавшегося религиозностью Артура Милли перестала молиться, и теперь, когда так остро нуждалась в духовном наставлении и умиротворении того рода, что приходит, когда воспаряет дух, ее душа не желала воспарять. Ни одно слово не пришло ей на ум. Она молча стояла на коленях, вцепившись в простыни, а душа ее оставалась на месте. К тому же всякий раз, стоило ей опуститься на колени, ее мучил страх, что Эрнест витает где-то рядом и с язвительной усмешкой наблюдает за ней.

Неужели ее преследуют призраки? Разве в конце концов она не избавилась от Эрнеста? Она стояла, согнувшись, перед кроватью, похожая на груду черного тряпья, поскольку после похорон так и осталась в дорогом траурном платье, которое заказали ей родственники с расточительностью, подобающей богатой вдове, ведь тогда ее считали богатой, и пыталась прогнать ощущение незримого присутствия мужа; зарывалась лицом в лоскутное одеяло, пыталась снова и снова обратиться к Всевышнему с мольбой о помощи, исторгнуть хоть одно слово из глубины своего испуганного сердца.

Но все было тщетно. Ничто внутри ее не устремлялось ввысь, ничто даже не шевелилось. Казалось, сердце, разум, душа распластались на самом дне, все в ее теле спрессовалось в тяжелую, безнадежную, недвижимую массу.

Должно быть, это часть наказания, когда не можешь молиться, решила она, соскользнула вниз и уселась на пол, прижавшись щекой к кровати; часть наказания – чувствовать себя всеми брошенной и забытой. Очень скоро – и нескольких часов не пройдет – Ботты будут говорить о ней как о падшей, будут презирать ту, кого всегда (она это знала) так высоко ценили. Как искусно изображала Милли полнейшую невинность, как изощренно лгала, лгала с самого начала. Она насквозь пропиталась ложью. В первый же год брака Милли начала постоянно лгать, и с тех пор с легкостью продолжала. Это случилось после скандала с Агатой, когда Эрнест запретил ей до конца жизни писать сестре и получать от нее письма. Милли попыталась было подчиниться, но поняла, что не сможет, потому что слишком сильно любила Агги. Будучи трусихой, к тому же совсем юной, она не отважилась прямо заявить об этом мужу и почти сразу начала тайно обмениваться с сестрой запретными письмами, да так и продолжала вплоть до недавнего времени (последнее письмо пришло всего неделю назад), шаг за шагом совершенствуясь в искусстве обмана. Милли ловко проносила почту контрабандой, иногда даже под носом у Эрнеста; когда тот неожиданно входил в комнату, она встречала его с безмятежным лицом, хотя в эту минуту у нее в кармане лежало письмо.

Теперь Милли ясно видела, что те письма были первыми камнями громадной башни лжи, вершиной которой стал Артур, – башни, что теперь рухнула и сокрушила ее. «И испытаете наказание за грех ваш, которое постигнет вас»[1], – промелькнуло у нее в голове. Это слова из Библии, и в них чистая правда. И вот в сорок пять лет ее уличили – а это куда ужаснее, чем быть разоблаченной в двадцать, – сбросили в грязь с пьедестала всеобщей любви и уважения, на который бог весть почему возводят нас к этому возрасту, и уже в ближайшие часы все узнают о ее грехе, без сомнения, самом постыдном и нелепом, она предстанет в образе стареющей евангельской блудницы Магдалины.

[1] Ветхий Завет. Четвертая книга Моисеева. Числ., 32:23. – Здесь и далее примеч. пер.