Искупление (страница 7)

Страница 7

«Бежать, бежать! – вскричала Милли (такой невыносимой показалась ей эта мысль) и поднялась на ноги, цепляясь за простыни. – Прочь из этих мест, из этого дома, из комнаты, где Эрнест с жестокой усмешкой наблюдает, как успешно исполняется задуманное им наказание…» Эрнест словно заполнял собой всю комнату. Его уже не было в живых, но Милли не покидало ужасное чувство, что теперь этот злобный насмешник наконец доволен. Это она сделала его таким, из-за ее порочности он теперь злорадствует…

«Я все исправлю, непременно исправлю… – шептала она, задыхаясь. – …как-нибудь, когда-нибудь…»

Но даже этот страстный шепот, как и попытки молиться, обрушился на нее страшной тяжестью, и слова, вырвавшиеся вместе с рыданием, вдруг показались ей какими-то сомнительными, двусмысленными; возможно, таких слов и ждут от той, что уподобилась блуднице и знает, какая неведомая сила посылает мысли в умы человеческие? А может, это Эрнест стоит у нее за спиной, насмехается над ней, вкладывает эти мысли ей в голову?

Боже, какой ужас – ее преследуют призраки! В смертельном страхе она обежала комнату и зажгла все лампы, все светильники, потом с лихорадочной быстротой принялась выдвигать ящики шкафов и собирать те немногие вещи, без которых не могла обойтись. Бежать, пока не поздно… Бежать, прежде чем прислуга проснется и увидит, чем она занята… Бежать, пока не появились Ботты, не поймали ее, не заставили раздеться донага и покаяться в своих грехах…

* * *

На полутемной лестнице стоял затхлый запах полированного дерева, линолеума и сигарного дыма, высокие напольные часы чудовищно громко отстукивали время в тишине, бледные лучи нового дня слабо пробивались сквозь витражное окно, когда в самом начале шестого Милли крадучись вышла из комнаты с чемоданом и сумочкой в руках. В сумочке лежали все деньги, которые у нее были, пока она не получила завещанную ей тысячу фунтов. Их было не много, меньше пяти фунтов, но достаточно, думала Милли, чтобы укрыться в Лондоне на сутки, пока она не встретится с поверенным Эрнеста. Это нужно было сделать прежде всего, да побыстрее, чтобы покончить с прошлым и уехать к Агате. К сестре вело ее безотчетное стремление, подобное инстинктивной тяге к дому у перелетных птиц. Она поедет к Агате, которая ее любит, ведь сестра – ее плоть и кровь. Агги единственная на свете не станет ее осуждать, даже если бы хотела – что вряд ли, – из-за того, что совершила сама. С ней Милли ничто не грозит.

Когда она кралась вниз по лестнице, у нее вырвалось сдавленное рыдание, полное тоски; ей хотелось скорее вырваться отсюда, сбежать от всего, что связывало с прошлым, оказаться в безопасности, среди людей, которые ничего о ней не знают. Это не касалось Агги: от сестры у нее не было секретов, ей Милли рассказала бы правду с той же легкостью, с какой поведала бы самому Господу. Агги поймет, потому что любит ее, просто любит, а значит, согласится с чем угодно…

Ступени скрипели, и каждый скрип заставлял Милли испуганно замирать и, затаив дыхание, прислушиваться. Каким странным, чужим казался ей дом. Вещи, знакомые как собственное отражение в зеркале: дубовая лестница, рыцарские доспехи на площадках между маршами, морские пейзажи в красивых золоченых рамах, висячие терракотовые вазы с папоротниками в плетеных корзинах (все сокровища Эрнеста, с которыми она так долго жила и которые так хорошо знала), – походили теперь на призрачные тени, уже ненужные, мертвые. Она шла крадучись мимо них в последний раз, единственное живое существо в этом опустевшем доме, превратившемся вдруг в мавзолей, и отчаянно старалась не шуметь. Милли терпеливо распутывала длинную черную вуаль (часть заказанного для нее вдовьего наряда), которая цеплялась за доспехи, и каждый раз, стоило ступеням скрипнуть, застывала, чтобы, задержав дыхание, прислушаться, не возится ли кто-то в комнатах для прислуги, а сердце ее, казалось, бьется так же громко, как напольные часы.

То был час, когда прислуга еще крепко спит, так что никто ее не слышал, разве что Эрнестов шпиц, который дремал в кабинете и начал тявкать, едва Милли спустилась в холл: должно быть, какой-то странный собачий инстинкт подсказал ему, что жена хозяина совершает нечто недозволенное. Будь это так, как же часто пришлось бы ему облаивать ее в прошлом, подумала Милли, отпирая дрожащими пальцами засовы на входной двери, но шпиц не тявкал, лишь брезгливо обнюхивал туфли, словно тявканье приберегал до этого дня. Так что последним звуком, который донесся до Милли, когда она навсегда покидала старый дом, стал пронзительный яростный лай.

Была ли то злая насмешка? Или месть за хозяина? Она спешила прочь, а вдогонку ей несся лай, и сломленной, измученной Милли казалось, что это голос Эрнеста, что тот воспользовался псом как рупором, чтобы сказать ей издевательское «прощай».

«Тебе не скрыться, тебе не сбежать!» – преследовало ее истошное тявканье. «А вот и нет: я сбегу, я скроюсь!» – кричало в ответ сердце Милли, пока она бежала по подъездной аллее за ворота, к дороге.

Лишь когда она повернула за угол, смолк надсадный визгливый лай, нарушавший рассветную тишину. Титфорд спал. Все шторы на окнах домов были опущены, предместье покоилось в глубоком сне. Никто не видел этого удивительного зрелища: миссис Эрнест Ботт, столь хорошо известная и глубоко почитаемая как добрая богатая женщина с безупречной репутацией, быстро шла в траурном платье по дороге и несла вещи, которые особа ее возраста и положения никогда бы не стала нести сама. На безлюдных улицах фигура Милли, круглое черное пятно под бледными утренними лучами, выделялась особенно ясно, стоило лишь выглянуть из-за шторы. Проходя мимо дома священника церкви Святого Тимофея и Всех Ангелов, чьи обитатели, как она знала, имели обыкновение предаваться благочестивым занятиям в самое неожиданное время, Милли опустила на лицо прикрепленную к капору траурную вуаль, чтобы укрыться от взглядов какого-нибудь набожного христианина, которому вздумается перед молитвой встать спозаранку и открыть окно, дабы впустить в комнату дуновение Божие.

Ей стало жарко. После бегства к воротам и торопливой ходьбы по Мандевилл-Парк-роуд она изрядно запыхалась, и теперь, под опущенной вуалью, ей сделалось еще жарче. К тому времени, когда она покинула заселенную часть Титфорда, где почти в каждом доме спали близкие знакомые, и вышла на дорожку, ведущую на север, мимо каких-то небольших строений, в сторону Лондона, Милли уже плавилась от жары. Траурное платье липло к коже. Из-под вдовьего капора – Ботты по традиции одевали своих вдов на первые полгода в стиле королевы Виктории – капли пота стекали по вискам на муслиновый воротник, и казалось, что она вот-вот растает под тяжелой накидкой.

Но Милли этого почти не замечала: от непривычных усилий сердце ее бешено колотилось, голова гудела. С каждым ярдом, отделявшим ее от Титфорда, облегчение росло, но и одышка усиливалась. Населенная призраками спальня на Мандевилл-Парк-роуд осталась позади. Она чувствовала, что Эрнест не последовал за ней, не переступил порога прихожей. Она сбежала: спаслась от нестерпимого стыда, от позорной встречи с Боттами. Сегодня, задолго до их пробуждения, она будет сидеть в утреннем поезде, на котором ездят рабочие, и вскоре скроется в огромном, всепоглощающем Лондоне, где так легко затеряться. Никто не найдет ее за те несколько часов, что она проведет там. Она зайдет к поверенному, заберет свою тысячу фунтов – ничего не зная о юридических проволочках, Милли полагала, что достаточно лишь обратиться с просьбой, чтобы получить наследство, – и тотчас исчезнет без следа. Потом же, когда семья станет, возможно, ее искать, хотя скорее всего этого не случится, ведь Ботты наверняка обрадуются, что избавились от нее, и навсегда забудут о ее существовании, она будет уже далеко, на пути в Швейцарию, к Агате, – а туда их руки не дотянутся.

Агата. Милли торопливо шла вдоль огородов – спиной к прошлому и лицом к будущему – и отчаянно старалась сосредоточить мысли на сестре. Если не думать о ней, ее мыслями завладеет Артур, а при воспоминании о нем Милли бросало в дрожь. Она не должна была, не могла думать о нем. Сейчас не время. С той минуты, как Эрнест попал в аварию, она начала отдаляться от Артура, словно несчастье случилось по его вине. Он, целый и невредимый, даже вполне здоровый, проводил пасхальные каникулы в Риме, развлекался, бродя среди раскопок, в то время как преданный Эрнест лежал, изувеченный, беспомощный, в постели, на которой ему суждено было умереть. А потом, после его смерти, когда полные сочувствия Ботты утешали ее в той спальне и воображали, будто она хорошая жена, от одной мысли об Артуре Милли становилось тошно. Он ее сообщник во грехе, и теперь, наверное, решит, что должен на ней жениться. Должен жениться! Она еще ниже опустила голову от стыда. «Полно, полно, бедняжка Милли», – говорили Ботты и трепали ее по плечу. Она отбросила эти унизительные мысли. Вот к чему в конечном счете приводит любовь, каким бы великолепным пламенем ни пылала она вначале: к ожиданию, что любовник должен на ней жениться. Должен. Как будто, сложив черное с черным, можно получить белое. Как будто, если они с Артуром поженятся, наступит счастье, хотя о каком счастье можно мечтать, когда между ними всегда будет Эрнест и его мертвые, осуждающие глаза.

Нет-нет, отныне Милли не совершит ничего неправедного, вся ее жизнь будет теперь прямой и открытой, до конца своих дней она станет избегать тайных делишек, уловок и лжи. Отныне ее стезя – честность и праведность… Израненная душа Милли страшилась неизбежной кары, которая рано или поздно настигает всех грешников, и жаждала спасения в строгой чистоте. Пусть праведность скучна, но зато лучше обманчивых призрачных восторгов, которые дарует ее противоположность, – теперь Милли хорошо это понимала. Что же до любви и сознания, что вас не осудят, многого ли стоят любовь и неосуждение, которые может предложить ей Артур? Вдобавок ей отчаянно хотелось рассказать обо всем, что она совершила, кому-нибудь, кому можно было довериться, и, рассказав, освободиться по крайней мере от части бремени. Артуру она не могла рассказать, он уже знал. Узнав о смерти Эрнеста и завещании, он сказал бы: «Что ж, теперь мы должны пожениться», а затем добавил, что, кажется, опять простудился.

Агата стала для Милли спасением. Она ждала встречи с сестрой, как изнемогающий от жажды мечтает о глотке воды. Она тосковала по сестре, как душа псалмопевца тоскует о Боге. С Агатой ее всегда связывала любовь, родственная преданность и общие воспоминания о детстве, но теперь сестра стала для нее спасением. Одна лишь Агата могла схватить ее за руку и вытащить из болота позора, в котором она барахталась, помочь начать новую жизнь, очищенную от лжи. После поспешного тайного бегства сестры с Мандевилл-Парк-роуд четверть века назад они больше не виделись. («Какая нелепость – поднимать такой шум из-за сущей ерунды», – думала потом Милли, ведь позднее она сама причинила куда больше зла Эрнесту и Боттам, хотя поначалу тоже пришла в ужас из-за поступка сестры.) Но их письма друг к другу после краткого периода охлаждения со стороны Агаты (ее возмущало, что Милли, подчиняясь запрету Эрнеста, первое время не отвечала ей) становились все более теплыми, как это бывает, когда авторы писем не видятся, и вскоре стали для обеих отдушиной, превратились в откровенные излияния чувств. Малейшие движения души, самые потаенные мысли изливались на страницы этих писем, однако только те, что не касались Артура: о нем Милли никогда не упоминала, и Агата о нем вообще не знала. Первые несколько лет сестры обменивались фотографиями, но потом почувствовали, что снимки не передают их истинный облик, а лишь вводят в заблуждение, и перестали, поэтому позднее им не на что было опереться, кроме писем и воспоминаний, как они выглядели раньше. Сестры невольно начали мысленно рисовать все более привлекательные и яркие образы друг друга и, обращаясь к ним в своих письмах, все больше обращались к себе.