Искупление (страница 8)

Страница 8

Этот светлый образ Агаты и видела перед собой Милли, когда торопливо шла, сжимая в руке чемодан, который с каждым шагом становился все тяжелее. К этому образу она стремилась, и несколько часов спустя ему предстояло стать реальностью: к его ногам Милли и сложит свои грехи. Она знала: сестра прижмет ее к сердцу, все поймет, и они будут любить друг друга еще сильнее, ибо Агги тоже согрешила, хотя грех ее длился всего три недели, и только потому лишь, что Милли не смогла этому помешать. В сравнении с десятью годами ее собственного греха эти три недели, конечно, сущий пустяк, но хоть бы и так: благодаря им легче рассказать сестре об Артуре. По крайней мере, она не удивится и не придет в ужас. Возможно, проступок Милли тяжелее, но, по сути, Агата совершила то же самое, хоть и не в столь крупном масштабе. Она поймет сестру. Агги – единственная во всем мире за исключением Артура (но с поправкой на обстоятельства он, естественно, не в счет), – с кем она может не опасаться осуждения.

Вдали от посторонних, под защитой любви, там, где никто не станет указывать на нее пальцем и отводить глаза, она наконец-то придет в себя. Наверное, это трусость – пытаться увильнуть от наказания, укрыться в объятиях Агаты: возможно, более благородная натура осталась бы и бесстрашно предстала перед Боттами, – но в том-то и дело, подумала Милли, что она трусиха, в этом главная ее беда. У нее не хватило храбрости ни на покаяние, ни на грехи. Она ни на что не может осмелиться. Стоило случиться малейшей неприятности или ничтожному происшествию, разве не искала она самых легких путей, лишь бы ничто не нарушило ее покой? Разве ее бесконечные уступки и улыбки не то же, что бегство от реальности, только в миниатюре – бегство от злобных взглядов и общего осуждения? Больше всего она боялась скандалов, гневных криков и ругани. Она бы с бесконечным терпением выдержала любые муки, только бы все были довольны и счастливы. Свои возражения и протесты – а она часто не сходилась во мнении с Боттами – Милли держала при себе. Да, она трусиха, причем такая тактичная и деликатная, что никто даже не догадывался об истинной природе ее дружелюбия, которое обеспечило ей всеобщее обожание в Титфорде и горячую симпатию Боттов.

Милли остановилась и, опустив на землю чемодан, вытерла потное лицо. «Нет никого отвратительнее, подлее меня», – сказала она себе, стоя среди огородов, совершенно пустынных в этот час, и подняла вуаль, чтобы перевести дыхание. Было безумно жарко. Она отняла руки от вспотевшего тела, запрокинула голову и подставила лицо прохладному утреннему ветерку, легкий порыв которого словно приветствовал ее поцелуем. Восхитительная свежесть, обновление – перед ней весь мир, омытый начисто, воображала Милли, а ее запрокинутое лицо и опухшие от слез глаза ласкало дуновение ветерка, в котором не было и тени осуждения. «О, как прелестно… как сладко… как щедро, – думала она, прикрыв глаза: казалось, само утро нежно целует ее… – Как будто это не я, а кто-то другой – без греха, чистый».

Было рано даже для самого раннего поезда, и ей пришло в голову отправиться в Лондон пешком и сесть в первый же состав на другой станции, не в Титфорде. Если по пути встретится такси, она наймет его и доедет до Блумсбери, где когда-то жил ее отец и где она провела детство. Милли помнила, что в этом районе легко снять комнату. Там, поближе к дому, где прошли ее детские годы, она и остановится на остаток дня и следующую ночь, а утром посетит поверенного, чтобы затем уже отправиться к Агате. «А когда я высплюсь, – рассуждала Милли, подхватив чемодан и вновь пускаясь в путь, – когда утолю голод, возможно, и чувствовать себя буду по-другому».

Она ничего не ела со вчерашнего дня, когда в спальню принесли на подносе обед, и за все это время совсем не спала, и все же в голове у нее как будто немного прояснилось. Сейчас больше всего хлопот ей доставляло тело: Милли изнывала от жары и совсем запыхалась, вдобавок нещадно болели руки, потому что приходилось тащить чемодан и сумку. Ноги тоже ломило, она совершенно выбилась из сил, но это жалкое, плачевное положение подходило ей как нельзя лучше, ибо грех требовал искупления, твердила себе Милли, обозленная на свое тучное, раскормленное тело. Все эти трудности и неудобства ненадолго разогнали ее тревоги, смягчили душевную боль, и к тому времени, как она добралась до Талс-Хилла, усталость достигла тех пределов, когда в голове не остается ни единой мысли – одно лишь желание куда-нибудь присесть.

Такое местечко она нашла на станции.

Окруженная узлами женщина с ребенком на руках поспешно подвинулась на деревянной скамье и, заботливо освобождая место для Милли, заметила, покачав головой:

– Мне ли не знать, каково это, мэм! Ох, горе горькое…

Баюкая заплакавшего младенца, женщина не могла отвести глаз от Милли, а та сидела на самом краешке скамейки, поскольку иначе ее ноги не доставали бы до пола, руки ее в черных перчатках, спрятанные в рукавах с аккуратными белыми манжетами, крепко сжимали сумку, взгляд не отрывался от полоски неба, видневшейся в верхней части оконной рамы. Только бы не смотреть на соседку: кто знает, вдруг она из Титфорда?

«Небеса, – решила незнакомка, с уважением глядя, как поглощена Милли созерцанием неба. – Вот о чем она думает, бедняжка. Сущий ужас, когда на вас сыплются беды да несчастья».

Вошли несколько рабочих, но, увидев скорбную фигуру женщины, очевидно, недавно понесшей тяжелую утрату, убрали свои трубки и почтительно замолчали; а служащий билетной кассы, который в этот час не отличался, как правило, особой обходительностью, обнаружив, что окошечко заслонила траурная чернота, а не привычная роба, невольно помедлил и не швырнул билет, как обычно, а вежливо протянул, этим жестом выражая едва ли не соболезнование.

Казалось, все сочувствуют Милли и стремятся помочь. Когда, добравшись до Виктории, она хотела перейти улицу, полицейский выступил вперед и задержал торговца с садовой тележкой, чтобы дать ей пройти (больше в этот час задерживать было некого). Поравнявшись с Вестминстерским аббатством, Милли попыталась войти внутрь в надежде, что в этом величественном и тихом, освященном многовековыми молитвами благословенном месте, где на человека веками изливается Божественная благодать, ей, возможно, удастся найти слова, что не пришли к ней в той жуткой спальне, в которой Эрнест не оставлял ее ни на миг, и она сможет наконец вознести к Господу мольбу о прощении, но дежурный полисмен виновато извинился и объяснил, что войти нельзя (ему было явно неловко, оттого что храм, призванный нести утешение скорбящим и страдающим, закрыт). Милли подошла к такси, одиноко ожидавшему пассажиров на пустой стоянке, и обратилась к шоферу своим нежным извиняющимся голоском, которому научил ее брак с Эрнестом и который давно стал ее второй натурой: в конце каждой фразы он мягко взлетал с вопросительной неуверенностью. Это подобие вопроса служило Милли лазейкой, сквозь которую она могла быстро вытащить любые слова, если бы собеседник выразил свое неудовольствие. Шофер вяло, равнодушно отозвался, не отказывая, но и не выражая энтузиазма, пока не увидел облаченную в траур фигуру. Он тотчас ожил, вскочил со своего сиденья, открыл перед ней дверцу, и усадив ее, словно она не только тяжелый, но и драгоценный груз, отвез в Блумсбери со всеми предосторожностями, будто вел карету скорой помощи.

«Если б они только знали…» – думала Милли, совершенно ошеломленная.

Она не ожидала, что к ней отнесутся с таким вниманием и добротой, – этого Милли хотела меньше всего. Она едва взглянула на себя в зеркало, перед тем как покинуть дом (так ей не терпелось сбежать), и понятия не имела, как выглядит. В ее памяти осталась лишь подвязывавшая капор дрожащими пальцами черная фигура с белым как мел лицом, которое выглядывало из вороха черного крепа (она мельком увидела ее, но не рассмотрела: все ее внимание занимало бегство). Теперь она почувствовала, что сглупила. Ей следовало уйти в самой старой и простой одежде. Отданные поверенному распоряжения справедливы: у нее нет морального права одеваться как вдова Эрнеста – так почему бы не признать то, что ему уже и так наверняка известно? Она пользуется всеобщей добротой с помощью лжи и притворства. Точь-в-точь как в Титфорде, где фальшивая улыбка служила ей маской, она прикрывается теперь скорбными одеждами законного горя, обманывает полицейских и честных замужних женщин, блудница во вдовьем наряде.

Как это мерзко, думала Милли, съежившись в углу машины, будто силясь отгородиться от самой себя. Она сбросит траурное платье, как только получит деньги, и купит обычную одежду, в которой никто на нее даже не взглянет. Она поедет к Агате не вдовой. Ее траурный наряд вместе с лицемерием и ложью должен остаться в Англии. Пожалуй, его следовало бы вернуть Боттам: в конце концов, он совсем новый и по праву принадлежит семье, которой вскоре выставят за него счет, – но отослать его назад невозможно. Здесь есть свои трудности. Ботты могут счесть такой поступок циничным и, чего доброго, решить, что она окончательно потеряла стыд, если, открыв огромную посылку, обнаружат в ней вдовье платье.

Что ж, она подумает об этом позже, когда немного поспит. К тому времени сумбур у нее в голове немного уляжется и мысли придут в порядок, верно? О да, так и будет, теперь ее ждет покой, покой, шептала она, глядя воспаленными глазами на знакомые, памятные с детства места. Ей мучительно захотелось уползти назад, в прошлое, в пору невинности, когда она еще не знала Боттов. Какой прекрасной – или так ей теперь казалось? – была жизнь в Блумсбери. Чудесные золотые дни. На залитых светом улицах – улицы ведь и вправду сияли? – они с Агги играли в серсо, перекидывая друг другу кольца, сделанные, должно быть, из звезд. Летними вечерами в озаренные таинственным светом окна вливалась музыка, манила за собой, и они, завороженные, вставали с кроватей. В саду возле их дома творились чудеса, на деревьях появлялись яркие волшебные плоды, а воздух дрожал от трепета неведомых крыльев. Милли вспомнилось, как позднее, когда она стала старше, но связь ее с красотой еще не порвалась, у них в гостиной, где высокие стеклянные двери выходили на маленький балкон с железной оградой, за ней ухаживал Эрнест, богатый поклонник, которому ничего не стоило облегчить жизнь ее юной сестре и отцу, отдававшему все свои силы работе. Прежде за ней никто не ухаживал, и она, очарованная, слушала его объяснения в любви и верила каждому слову. Она тогда не знала, подумала Милли, когда за окном показался Британский музей, оживив воспоминания об отце, который служил там библиотекарем, а потом и об Артуре, что любовь проходит. Люди оправляются от любви подобно выздоровлению после болезни. Милли посмотрела на знакомое здание, на знакомого привратника возле ворот – вроде бы того же самого, – на голубей, несомненно, тех же самых. Рано или поздно любовь, как и болезнь, проходит, но есть и отличие: когда заканчивается любовь, становится не лучше, а хуже.

Тогда она этого не знала, да и откуда? Милли едва исполнилось двадцать, прежде у нее никогда не было настоящего возлюбленного, и Эрнест казался ей идеальной кандидатурой на эту роль. Странно теперь вспоминать его хрипловатый взволнованный голос, когда он прощался с ней вечером накануне их свадьбы, Эрнест обнял ее и сказал, что сделает все, чтобы она была счастлива всегда, всегда, всегда. Как ни удивительно, он действительно так думал, хотя никогда впредь не говорил ничего подобного. Верилось с трудом, но она шагала в мире слов прямиком к медовому месяцу уверенно и твердо, а затем двадцать пять лет находила правильные ответы. Но поскольку она не способна была вынести то немногое, что от нее требовалось (теперь, по прошествии времени, это казалось сущим пустяком: всего-то и нужно было – сидеть дома да быть хорошей женой), поскольку была слабой, одинокой и вдобавок глупой, в сердцевину двадцати пяти лет ее брака проползла и свернулась клубком алая змея – десять лет греха.