Свет (страница 2)
30 января 1911 года; жених: села Мангазейского крестьянин Павел Григорьевич Арефьев, православного вероисповедания, первым браком, 24 года; невеста: села Мангазейского солдатская дочь Евдокия Митрофановна Коробейникова, православного вероисповедания, первым браком, 21 год; поручители: села Мангазейского крестьяне Дмитрий Васильевич Черепанов и Афанасий Андреевич Черепанов, по невесте Иван Архипович Аксенов и Василий Иванович Черепанов.
18 октября 1912 года; имя: Иоанн; родители: села Мангазейского крестьянин Павел Григорьевич Арефьев и законная жена его Евдокия Митрофановна, оба православного вероисповедания; восприемники: села Мангазейского крестьянин Филипп Дмитриевич Аксенов и крестьянская дочь Мария Федоровна Аксенова».
Ну а я вот, так уж история распорядилась, по Промыслу ли Божьему, один из продолжателей рода, Иван Иванович Арефьев.
С некоторых пор, при живом ещё, но уже незрячем отце, на тумбочке возле маминой кровати, у изголовья, лежит обычно развёрнутое Евангелие, закладкой – яркая новогодняя открытка советского ещё образца с завьюженным, красноносым и добродушным, словно чуть уже подвыпившим, Дедом Морозом в резных санях, с мешком подарков. Судя по почерку, Никита присылал. Ещё из армии, судя по году. Открытке много лет. Столько же лет закладкой, помню, служит.
По слогам, вслух, читает, слышу, мама:
«В тот день приступили к Нему саддукеи, которые говорят, что нет воскресения, и спросили Его: Учитель! Моисей сказал: если кто умрет, не имея детей, то брат его пусть возьмет за себя жену его и восстановит семя брату своему; было у нас семь братьев; первый, женившись, умер и, не имея детей, оставил жену свою брату своему; подобно и второй, и третий, даже до седьмого; после же всех умерла и жена; итак, в воскресении, которого из семи будет она женою? ибо все имели ее. Иисус сказал им в ответ: заблуждаетесь, не зная Писаний, ни силы Божией, ибо в воскресении ни женятся, ни выходят замуж, но пребывают, как Ангелы Божии на небесах. А о воскресении мертвых не читали ли вы реченного вам Богом: Я Бог Авраама, и Бог Исаака, и Бог Иакова? Бог не есть Бог мертвых, но живых. И, слыша, народ дивился учению Его».
Ну вот, думаю.
– Веки слипаются, в глазах темнеет, – говорит мама. Снимает очки с бельевой резинкой вместо дужек, с толстыми, не протёртыми линзами, с чёткими на них жирными отпечатками пальцев, кладёт их рядом с Евангелием. Одни на двоих с отцом у них были эти очки, по очереди ими пользовались. Просматривал в них отец обязательные «Известия» и «Правду», не обязательный «Труд», а мама шила в них и по вечерам читала вслух и с выражением первоклассника «Хмель», «Вечный зов», «Коня рыжего», «Половодье» или «Тихий Дон», отец при этом слушал, затаив дыхание; муха, назойливо жужжа, летала б рядом, её убил бы – чтобы не мешала. Теперь на тумбочке возле маминой кровати лежат только Евангелие и Псалтирь, другие книги слушать некому. – Ты почитаешь после мне?
– Конечно.
– Может, вздремну, еслив получится. Толком давно уже не высыпалась, – говорит мама. – Всё чё-то в голову и лезет, будто в посудину пустую, всё будто кто-то в ней бормочет, расположился, ну а о чём, не разберу. Да когда тихо-то, так полбеды, то закричат – становится не по себе. Не дай, Господи, лютому врагу человеческому застращать меня грешную, ума-то чтобы не лишиться… безумной страшно уходить.
– А есть он, ум-то, был когда-то?
– Вспомнил отца, он так всегда.
– А как забудешь?
– Не забыть.
– Давай давление померим.
– Какое есть, чё его мерить, – говорит мама. – Придумал кто-то же – давление, раньше не знали про такое, и люди жили… Суп в холодильнике, сам знаешь, овощной, проголодаешься – согреешь. Найдёшь?
– Найду.
– Ну, хорошо… Хочешь смотреть, так телевизор-то включай, он не мешает мне, глухой… можешь хоть в колокол тут бить или на тракторе по дому ездить, когда усну-то, мне хоть чё тут.
– Пока не буду. Насмотрелся.
– Как знаешь, – говорит мама. И говорит: – Рот разрывается – зеваю, спать соберусь – и ни в одном глазу, ты тут хоть тресни.
– Считай слонов.
– Лучше коров уж… или куриц, эти мне ближе, – сказала так, заулыбалась. – Этих представить хоть могу. Слонов не надо. Их испугаюсь, вовсе не усну.
– Считай коров.
– Собьюсь на первой. Всех вспоминать начну, какие у нас были, стану жалеть – расстроюсь. Лучше куриц.
– Можно ворон.
– Да ну их, шумных. И сосчитай их – не сидят на месте.
Мне хорошо всегда с ней было. С мамой. И по душам поговорить, и помолчать. И затаённым бабьим летом в лес вдвоём сходить – за клюквой, за брусникой, за калиной. «Для морсу, от простуды, и на шаньги, и между рам оконных в зиму яркие ягоды положить – для красоты». И песню спеть с ней. Всем остальным в нашей семье медведь на ухо наступил – отцу, Никите, да и сёстрам. И мне казалось, что она, мама, мысли иногда мои читает. Только подумаю что-то спросить, она мне тут же отвечает, а я и рта ещё не открывал. Никита как-то мне сказал: «Вы на одну волну настроены с ней». Может, и так. «На длинную, на среднюю или короткую?» – «Какая там у вас, не знаю».
С отцом не ладили. Мир нас не брал. Тогда. Сейчас: ох, как его мне не хватает. Исправил многое бы. Но… И больше слушал бы, и чаще был бы с ним, вопросов больше задавал бы, не выставлял бы напоказ своё всезнайство. Что же он думал обо мне?.. Понятно. Я то же самое могу сейчас подумать о себе тогдашнем: самоуверенный, самовлюблённый дурень. Стыдно. Стыдно перед собой, перед отцом. А если стыдно перед ним, значит, он есть, не только был. Перед ничем-никем бывает разве стыдно?..
Всё надо делать в своё время. Прежде всего – простая вроде истина – любить.
– И ты ложись.
– Да ещё рано.
– Нам, старикам-то, всё пора. Спалось бы только… с этим горе.
– Плед сверху, – спрашиваю, – положить?
– Пока не надо… и без того наздёвано на мне, как на купчихе, – отвечает, – будто не спать – в ямщину собралась. В ямщину, в ту поехать легче, чем тут уснуть. Вот где беда-то.
Евангелие то же. Без корочек. Дореволюционного издания. Страницы с тёмными и загнутыми от бесчисленного перелистывания уголками.
Вспомнил.
Отец, вернувшись из командировки, краткосрочной или длительной – и по три месяца отсутствовал, случалось, счастливейшее время было для нас с братом, – когда трезвый, когда выпивший, служебный ТТ, в кобуре, но без портупеи и ремня, клал, как правило, под свою подушку. Ремень вешал медной пряжкой на вбитый в стену гвоздь, возле входной двери. Чтобы всегда был под рукой. Или правил, обычно перед баней, сдвинув брови, сомкнув плотно и сжав их зубами по привычке, губы, об него опасную бритву «Золинген», привезённую им с фронта, или применял экстренно как воспитательное и отлично действующее средство для меня и для Никиты – и по делу, зарабатывали, не без этого, и так, впрок. Теперь смешно, ну а тогда… я, помню, плакал от обиды, Никита – тот лишь кулаки сжимал и зубы стискивал. Мама в комод с постельным бельём убирала от отца, «чтобы не взбеленился и не сжёг, если не в духе», небольшой картонный образок Богородицы с Младенцем и Евангелие: в комоде отец ничего не терял и не заглядывал в него. Когда он уходил из дому – в сельсовет, на партсобрание, по вызову на какое-то правонарушение, драки семейные, к примеру, разнимать, где муж жену побьёт, где поколотит та его, унять ли разбуянившегося дебошира в чайной, на улице или в клубе, – мы с Никитой доставали из-под подушки на аккуратно заправленной родительской постели «Тульский Токарев», самозарядный, и целились по очереди в разные предметы: паф, паф! – без промаху, конечно. Магазина в пистолете, слава богу, не было, прятал его отец предусмотрительно где-то отдельно, и отыскать его у нас не получалось, хоть и пытались, разумеется. Не там искали. Засовывал магазин, как позже стало нам известно, отец за репродукцию «Три медведя», висевшую в спальне родителей, или за портрет писателя Николая Васильевича Гоголя, висевший в спальне же слева от большого настенного зеркала с незапамятных времён. Справа от зеркала красовался портрет наркома Климента Ефремовича Ворошилова, за который отец магазин почему-то не прятал. Откуда эти портреты появились у нас, не знаю. Вроде как в сельмаге раньше продавались чёрно-белые репродукции не только пейзажей, но и портретов учёных, писателей, композиторов и иных знаменитостей. В дошкольном детстве я считал, что это наши родственники, разбросанные по всему нашему обширному краю и в Сретенск к нам в гости ни разу не приезжавшие. Зато из винтовок, ТОЗ–8 и ТОЗ–16, хранившихся в не закрывающейся на замок кладовке, палили мы в слуховое окно сарая или с крыши дома, укрывшись в нависших над крышей ветвях старой берёзы, налево и направо. Патроны мелкокалиберные в том же магазине отпускали вразвес, и купить их мог каждый, даже мы. Шишки сосновые в лесу в мешок насобирал, леснику сдал, деньги получил – и за покупкой. Чудо и счастье наше – никого, Бог миловал и нас, и наших родителей, и возможную жертву, кроме сорок, ворон и воробьёв, не подстрелили. Тогда нет, теперь вот и их, безвинных птиц, пусть и вредных, вороватых и назойливых, пусть и с большим запозданием, оплакиваю. А вот Евангелия, хорошо о нём осведомлённые, мы не касались. И от отца хранили эту тайну. Тот нас, конечно, и не спрашивал.
Да. Позже, немного повзрослев, ходили мы с этими винтовками – отец уже нам разрешал – и на охоту. Я – с ТОЗ–16, она полегче, мне было лет четырнадцать-пятнадцать, брат – с ТОЗ–8. Никита старше меня на три года. И добывали, домой пустыми редко возвращались. Не только рябчиков – и глухарей, и косачей, гусей и уток. Дичи тогда, как во дворе, полным-полно окрест водилось.
Мать
«1862 г. родился 23 октября, крещён 23 октября незаконнорождённый Димитрий Селивановой деревни Бельской волости у крестьянской дочери девицы Марфы Макаровой Турпановой, православной. Восприемники: Селивановой деревни крестьянин Онисифор Абрамов Касьянов и крестьянская дочь девица Зоя Макарова Турпанова. У Димитрия родилось четыре сына – Яков, Григорий, Василий и Макей, дочь Наталья. У Макея Дмитриевича Турпанова и Русаковой Анастасии Амвросиевны родились: Матрёна, Наталья, Васса, Анна, Елена, Иван, Полина, Пётр».
Елена Макеевна Арефьева, в девичестве Турпанова, моя мать.
Фамилия отца «незаконнорождённого» Димитрия не установлена. По семейной легенде, был он ссыльным поляком.
Отмечать водкой, вином ли самую короткую ночь с мамой не станем. Она мне не компаньон. За всю свою долгую жизнь стопку красенького, может, и выпила, как признаётся, ну а белого – ни капли. Не пила, дескать, и начинать не стоит. А то сопьюсь ещё на старости, мол, – шутит – позору будет мне и вам.
А я и выпил бы. Да, кроме чая и воды кемской, сырой или кипячёной, нечего. Привозил, когда я приехал, а он ещё не уехал в командировку, Никита литровую бутылку водки «Седая Ислень», тем же вечером мы с ним её и уговорили. Под укоризненные взгляды мамины: мол, ая-яй, не налегайте, – и под пельмени магазинные. За приезд мой и за встречу.
С мамой позже мы и почаёвничаем. Я буду пить пустой и крепкий, как его, этот-то, чифир, по маминому определению, она – с мёдом с жёлтого цветка, осоту и шишки, янтарно-зелёным, жиденький, забеленный томлёным, с пенкой, молоком – позволяет себе, хоть и пост. Посудачим с ней о том о сём. Не радость ли?
Пошёл на кухню, помыл линзы маминых очков тёплой водой, протёр вафельным полотенцем, вернул их на тумбочку.
Мама, в шерстяном коричневом платке, лежит на правом боку, лицом к камину, с закрытыми глазами, укрывшись одеялом под самый подбородок. Задремала, нет ли, не пойму.
И вспомнились слова её: «Что малый, что старый – одно несчастье».
Сердце моё сжимается… от нежности к ней, от любви. И от бессилия – годов ей не убавишь и сил своих не передашь.
