Черный снег (страница 8)
Та одежда вся стирана дочиста. Не чуял ты вчера ничего от этой же одежды, когда в ней ходил. Откуда теперь взять деньги на новую?
Он отпил чай и скривился.
Что сейчас тебе не так? спросила она.
Чай едва теплый.
Она покачала головой, заговорила. Может, пошло б на пользу, если б ты занялся чем-нибудь, Барнабас. Приготовься к той поре, когда получим страховку. Выбирайся из хмари своей. Человеку естественно унывать после того, что случилось. Но столько всего тут надо поделать. Надо опять раскачаться.
Он ничего не сказал, повозился и сгреб одеяло в кулак. Затем глянул на нее, в те синие глаза, что держали его тисками. Эскра, сказал он, но она заговорила поверх, и то, что он услышал, ощущалось у нее в голосе костью, словно отрастила Эскра себе новую силу, раз нужно нести дополнительное бремя того, что им всем выпало. Тебе надо порядок снаружи навести. Хлев расчистить и подготовить к отстройке заново. Порушенные стены поднять. Ферма в запустенье. За поля стыдно. За землею надо ухаживать, покуда не наведем порядок. Пора уж тебе ум к этому приложить. А об овощах не беспокойся. Ранняя капуста почти вся поспела, а остальное я все посадила.
Эскра.
Ты меня слышишь, Барнабас?
Он вздохнул. Ага. Ладно.
И, Барнабас.
Что?
Не могу я больше смотреть на ту мертвую животину.
Он явился ей, как он говаривал, словно ангел с облаков. Увидел тебя впервые с пяти сотен футов высоты. Сквозь грохот забиваемой стали, какая способна покорежить небеса. Я смотрел на тебя по-над коликами дорожного движенья. Слышал по бетону поступь твоих шагов. На той верхотуре отращиваешь себе глаза, чтобы зрить. Ты выделялась в толпе. Мне снизу блистали твои глаза. Лебединый отлив твоей шеи. Я ждал лишь тебя.
То было, само собой, невозможно, однако Эскре эта история нравилась. Цепляешься за всякие мелочи и по ним пишешь книгу собственной жизни. Пока не встретилась с ним, она следила за тем, как между Нассо и Уильям-стрит прет ввысь небоскреб, обходила квартал от машинописного бюро, где работала, чтобы часть обеденного перерыва провести у строительных заграждений. Щурилась и представляла мужчин там, в вышине, и не умещалась в уме у нее такая отвага. Как-то раз вечером она стояла за Барнабасом в очереди к сапожнику, видела, как он вперяется в книгу, жуя сэндвич, и попросту знала наверняка, что он монтажник-высотник. Пошла за ним следом. Простите, сказала она. Прошу меня извинить, но вы же из тех монтажников, верно? Он обернулся и смерил ее лукавым взглядом. Ага, сказал. Поднял повыше пару видавших виды сапог с залатанными подметками. Единственное, что человеку пуще всего надо при работе с высотной сталью, так это добрая обувь. Чтоб была по ноге, и подметки чтоб хоть куда. Эта обувь должна ощущаться как собственная ступня. Никогда почти ни на что не трачу деньги, только на выпивку и добрую обувь. Блеск одержимости в том, как хохотал он, и лицо его, замаранное тавотом, и слоновая кость очей его, что ее обнимали. Ей пришлось спросить, каково оно там, наверху, и нет ли опасности сверзиться, и он встретил на этот вопрос с обиженным видом, будто никогда о том и не задумывался. Показал в небо. Мы там так высоко, что, клянусь вам, я мог бы достать до туч, но вниз не гляжу никогда. Вот тут-то она и одарила его улыбкой. Мои родители тоже ирландцы. Из какого будете графства?
Он видел, как она прячет руки, пальцы сложены птичьими клювами, глубоко в рукавах кофты, растянутых непомерно. Видел, что руки ее в красной сыпи и кое-где в струпьях и что она их таит, потому что, наверное, стыдится. Она видела, когда он разговаривал, как нравится ему пускать в ход руки, жестикулировать, смещать воздух умелым движеньем, словно работал он по металлу, толкал и колотил воздух, тягая громадные балки или плюща заклепки. Она же выучилась говорить, спрятав пальцы и более полагаясь на глаза, чтоб они за нее трудились, но, когда забывала стесняться и применяла для беседы руки, ткала воздух пред ним шелками, жестами тихими и прозрачными, как паутинки.
Барнабас нацепил пальто, нахлобучил кепку и вышел во двор. От гумна Циклоп шпионил за ним, как меткий стрелок, пристроив нос промеж лап. Одинокий сощуренный глаз, наблюдавший за тем, как Барнабас выходит за ворота, и тут пес встал и зевнул, великий беззвучный ящерный рев, сплошь жемчуга клыков, и показалось, что сама натура этого зверя в тот миг преобразилась, облеклась духом некой свирепой хохочущей твари, после чего пасть оборотня вернула зверя в его более прирученный облик. Пес последовал за человеком в ворота, вильнул за птицей, тряся хвостом, и проделал зигзаг в изгородь-траве, следуя своему носу. Барнабас услыхал песий шорох и остановился, и кликнул Циклопа, чтоб шел вместе с ним, но пес никакого вниманья, подался тропою, что довела его до канавы, и там подевался. Барнабас покачал головой и позвал его, и услышал в ответ пустоту. Мудень бестолковый.
Дом Питера Макдейда стоял в пяти минутах за поворотом дороги, и воздух был здесь иной, незамаранный, в нос попадал резким, умытым, в каком сохранилось то, что он помнил как чистое. Путь обрамляли деревья изгороди: ива и дуб, а между ними боярышник и остролист. Он увидал след малиновки, проворный порхающий красный, мелькнувший в деревья. Макдейд построил кирпичный сарай с плоской крышей через дорогу от дома так, чтобы сам узкий проселок получился как двор. Королевишна, его собака, середку дороги сделала своими владеньями и восседала теперь на троне высокой тени, дворняга с монаршим долгим лицом, и взгляд ее был выраженьем страдания, какое читалось едва ль не как человечье. А ну иди-ка сюда, позвал Барнабас. Она встала, и сколько-то прошла до Барнабаса, и села, и выждала, пока он потреплет ее по ушам, после чего красно-щетинистым языком облизала подданному руку его. Возник на крыльце гологрудый Макдейд, короткие ноги в резиновых сапогах. Поддернул мокроту в глотке, и сплюнул во двор, и глянул, как она пенится.
Так, Барни.
Так, Питер.
Макдейд упер руки в бедра. Слыхал насчет Рыжего с Бёрдхилла? Телок-идиёт. Прорва скотины его ушла на дорогу и приперлась на участок к дому глибовского пастора[8]. Истоптала там все лужайки в говнище. Взялась за это, будто виноград давили на святое вино для пастора. Девэни, должно быть, решил, что это Гитлер напал, кабы немчура уже не драпала в Берлин. Рыжему пришлось два дня потом закапывать ямы в траве, жуть какой кавардак учинился. Бродил туда-сюда с ведерком да с совочком. Макдейд говорил, а когти у глаз его делались туже, и черты у его рта сотворили ему из губ марионеток, и тут он откинулся и расхохотался, заухал в небо. Увидев, что Барнабас даже не улыбается, замолчал и потряс головой. С каких это пор ты такой суходрищ?
Хер знает.
Это жуть как смешно, ей-же-ей.
Ага.
Туда-сюда, с ведерком, с совочком. Все равно как, нахер, на пляже он. Макдейд хлопнул себя по пузу и вновь гоготнул.
Барнабас потер себе кулаком щеку. Питер, мне подмога малость нужна.
Ну-ка прикину. Помочь тебе расчистить то поле?
Ты, что ль, мысли читаешь или как?
Может, Эскра зашла ко мне вчерась, ей-же-ей. Упоминала про то.
Да неужто.
Ага. Уж всяко ждет не дождется, пока ты носки подсмыкнешь.
Ступай тогда, набрось на себя какие лохмотья.
Макдейд ушел в дом и принялся материться и ронять вещи, после чего возник вновь с грязной исподней сорочкой в руке. Встал, глянул на пса, сунул шею в сорочку и кивнул на дорогу, чеша под мышкой. Какие есть у нас инструменты? Дай блядску лопату возьму на всякий случай.
Они отправились в поле, неся инструменты, как ружья, на плечах, и встали на кромке, недоверчиво впитывая то, что видели. Птицы-падальщики кружили в небе и исторгали ужасные крики, словно предупреждали. Сбросили мужчины с плеч лопаты и оперлись на них, и Макдейд ядовито сплюнул. Глянул на Барнабаса. А не хочешь собрать их в кучу да сжечь как следует?
Может, неохота мне опять вдыхать эту вонь их погибели.
Арра[9] нахер.
Барнабас двинулся было по полю, да остановился и пнул полусгоревший труп коровы. Мудень пёсий, выговорил он.
Они дошли до конца поля, и встали под тенью древесных ветвей, и взялись. Вход и взрез лопатой дерна, и они перевертывали его травой вниз, открывали себе сырую землю. Принялись прокапывать вглубь, и земля была мягка, а на два фута ниже начали попадаться камни, и скрежетали они возмущенно, когда ударяли в них лопаты. Обкапывали их и вытаскивали камни руками, и Питер Макдейд стирал с них грязюку и говорил, эти точно сгодятся для стенки, если свои кончатся. Барнабас то и дело впадал в кашель, и Макдейд смотрел, как он сосет самокрутку, будто самокрутка и его легкие были друг с другом не связаны, и качал головой в изумленье. Иисусе, Барни, может, бросим до другого дня?
В поле солнце крутило вокруг костей солнечные часы. Постепенно уж исчезали мужчины под землей, и дым Барнабасовых самокруток липнул к стенкам. Макдейд стащил с себя сорочку и выкинул ее из ямы, привалился гологрудым к работе, эдакое безобразное виденье воина, краснолицего, плечи в спутанной черной шерсти, о какую он утирал со лба пот. Яму они вырыли глубиной себе по грудь и стояли в ней, десятифутовой в длину, и Барнабас выбрался наружу, протянул руку, чтоб вытащить Макдейда. Несколько минут посидели они, куря, на старой каменной стенке, а докурив, подались через поле.
Ничего не осталось от сгоревших животных, кроме голов и копыт, а те смотрелись так, будто бросил их кочевой народ, снявшийся после громадной кормежки в путь. Потемневшие грудные клетки показывали на них, словно окаменелые пальцы. Мухи кормились на трупах, и от жужжанья густел воздух, и Макдейд нес рубашку исподнюю, прижав ее к носу. Врановые расселись по веткам и по периметру стен и смотрели, крутя механическими головами, или кружили, бисероглазые, горластые. Обошли мужчины поле, оценивая размах мерзости, вплоть до стены, на которую налетела одна корова, сшибив верхний слой камней, и их раскидало у старого дуба, что стоял караульным над полями лет двести, но ничего подобного никогда и не видывал.
Барнабас вернулся во двор, и принес веревку, и стал привязывать ее к ногам той скотины, что помельче, и они сволакивали ее к яме. Кое-какие оказались слишком крупными, самим не сдвинуть, оставили их, чтоб тягать лошадью. У одной коровы прогорело все горло, кроме мышц языка, те оголились и пропеклись, будто для угощенья. Встали мужчины подле другой, она лежала едва ль не целая посреди поля, передние ноги изящно подогнуты, словно спала. То, как покоилась ее голова, выдавало насильственную погибель, шкура опалена до обожженной кожи, наползла складками с палец у ней на заду и блестела, как новые туфли. Макдейд поставил на нее ногу и вделся в рубаху. Тащи нож, я тебе выкрою пару брогов, сказал он.
Барнабас безмолвствовал.
Арра, Барни, экий ты сурьезный.
Птицы потрудились над тушей, выклевали сладкий студень глаз из глазниц, тогда как хребет сгорел дочерна, будто огонь лишь облизал ей спину, а остальное оставил подрумяниваться от жара. Они прошли вверх по медленному подъему поля и на вершине увидели одну корову на спине, словно ее сразило ударом. Барнабас в нее вперился. Богом клясть, промолвил он. Ноги у коровы торчали в небо соляным библейским манером, голова откинута назад, а тело все равно что камень. Они намотали веревку ей на лодыжки и попытались тащить, но мертвый зверь оказался упрям, будто хватит с него и случившегося, и насмешливо оголил им побуревшие от огня зубы. Барнабас пошел за гнедой.
