Аллегро. Загадка пропавшей партитуры (страница 2)
В кои-то веки, и впервые в жизни, мое доверие или недоверие к этому человеку определялось только моим собственным решением, а не диктовалось боязнью гнева моего отца или стремлением получить его одобрение. Это было испытание, но устроенное не Леопольдом Моцартом, а самим Богом: первый урок умения заглядывать под приятную поверхностную ложь каждого почитателя. Бог учит меня сдерживать свойственную мне открытость и автоматическую – и потому чересчур легкую – жалость, которую я, словно безмозглая губка, испытываю по отношению к любому несчастному, что оказывается на моем пути. Это Бог готовит меня к тому дню, когда, став одиноким в этом мире, я вынужден буду самостоятельно определять, кто мне враг, а кто друг.
И что же делать, если милосердие – это не самый надежный путь? Есть ли в этом предостерегающем уроке еще что-то, какое-то другое желание, которым я мог бы руководствоваться? Есть. Этот самозванец спросил, умею ли я хранить секреты, дал понять, что он желает поручить мне некое дело, пообещал приключение. Вот почему мне следует сказать «да»: потому что я мечтаю о какой-нибудь проделке (признайся, Вольфганг!) так же сильно, как он – о том, чтобы заручиться той помощью, которую я могу ему оказать.
И то, что он встретил меня именно этим вечером, определенно должно побудить меня принять его предложение.
Чудо уже то, что я вообще здесь нахожусь, впервые оказавшись без сопровождения, свободный от любящего взгляда, руки любимого опекуна и фигур взрослых, ограждающих меня от вторжений – как враждебных, так и благих. Чудо, которого я страшился и ожидал в равной мере. Чудо, которого этот мужчина явно тоже дожидался многие месяцы, хоть и охваченный страхом, сильно отличавшимся от моего, – боязнью, что возможности беспрепятственно ко мне подойти так и не возникнет.
И она была на грани того, чтобы не появиться.
Субботним утром я проснулся раньше обычного. Одним прыжком соскочив с кровати, я встал во весь рост и начал двигаться, дрожа от возбуждения, еще до того, как мои ресницы разомкнулись.
Сегодня тот самый день! Сегодня я услышу, как маэстро Бах представляет мою симфонию, открывая путь множеству других: я уже представлял себе вереницу подобных произведений, уходящую в будущее. Я уже заканчивал вторую и третью, а на следующей неделе примусь за четвертую симфонию. Сегодня тот самый день, тот самый вечер! О, мои перспективы мольто аллегро, как первая часть моей первой симфонии: очень радостные и живые. Люди будут подходить ко мне и говорить, как им нравлюсь я и мои произведения, все прелестные леди и их поцелуи, сегодня, сегодня!
Но стойте: за стенами дома 21 по Трифт-стрит царила мертвая тишина, переливы призрачного света вихрились в Сохо, угрожающе плыли за задернутыми шторами. Я заковылял к окну, ушибив палец ноги о клавикорд, который папа арендовал, и с трудом подавив тихий вскрик, готовый сорваться с моих губ. Мне не хотелось будить домашних, пока не хотелось: мне нужно еще несколько минут побыть одному.
Чуть раздвинутые шторы, чтобы выглянуть.
У меня оборвалось сердце.
Шел снег, сильный. Удивительно красивый: я радостно закричал бы в Зальцбурге таким волшебным утром, и мы пошли бы – вся семья и толпа друзей – кататься на санках, и я назвал бы каждую снежинку хрупким письмом от Бога. Но не здесь, не в Лондоне. Здесь послание Небес было противоположным: оно подразумевало, что улицы станут зловредными, сосульки повиснут на воротах нашего временного дома, словно выделения, слюна, застывшие потеки изо рта мертвеца. И послание, пришедшее изнутри нашего дома, подтвердило дурные известия: первыми звуками дня стали звуки рвоты моего отца: его тошнило так, что я вспомнил, как его выворачивало, когда мы плыли из Кале в Дувр. Остальные пассажиры изумлялись тому, как из одного человека может излиться такой бочонок полупереваренной пищи. Попутчиков, таращащих глаза и раскачивающихся, было шестеро: герр Леопольд Моцарт захватил их, чтобы уменьшить возмутительно высокую стоимость перевозки. Так вот, этот приступ рвоты мог соперничать с тем.
А потом второй звук. Кашель моей милой сестренки, усилившийся со вчерашнего дня, хриплый, затяжной и вредный.
И, наконец, третий звук. Моя мать громко спрашивает: «Вольфгангерль, Вольфгангерль, ты здоров, мой милый, хорошо ли ты выспался, милый, дорогой мой, звездочка моя?»
И мне стало ясно – никому не требовалось ничего мне говорить – словно ноты, написанные черным по белому, что день, который начался в моих мыслях так многообещающе, закончится разочарованием. Мне не нужно было слышать, как папа отправил Порту, нашего слугу, к моему покровителю, барону Иоганну Кристиану Баху. Отец по привычке проговаривал вслух послание по ходу его написания.
– «Пожалуйста, просим концертмейстера Баха извинить наше отсутствие этим вечером в Карлайл-хаусе и на обеде после того в Дин-хаусе, Кингз-сквер-сорт, где проживает он и герр Карл Фредерик Абель: болезнь опять восторжествовала. Моя дочь Марианна слегла с тревожащей ангиной, которая, как мы опасаемся, может перейти в нечто еще худшее, как случилось в прошлом году с нашим милым и несокрушимым Вольфгангом: все было настолько плохо, что мы готовы были звать священника. И я, дорогой сэр, нездоров, хоть это и пустяк по сравнению с недугом, который обрушился на меня прошлым июлем после выступления детей в особняке милорда Танета. Увы, нам следует быть осмотрительными: болезнь мальчика привела к потере всего июля и августа и вынудила нас перебраться на более чистый воздух Челси, что мы едва могли себе позволить. Мы не сможем еще раз выдержать отмену такого множества выступлений и утраты оплаты за них. En fin, мы не сможем присутствовать». Быстро, быстро, иди… но смотри, не тревожь маэстро или герра Абеля за завтраком.
Жизнерадостность мольто аллегро перешла в унылые аккорды моего «Анданте» – мрачной второй части, отрицавшей игривость первой. Сегодня не тот самый день, сегодняшний вечер не тот самый вечер. Леди в их ярких платьях и шляпках с перьями будут ахать над моей музыкой, но не надо мной, будут крутить и вертеть головами: где он, где этот маленький волшебник, где чудо природы и вундеркинд, который сочинил это в восемь лет, почему нас лишили его веселого присутствия? Где, о, где это чудо королевских дворов Европы и короля Георга и королевы Шарлотты, где маленький гений?
Маленького гения там не будет, печально прошептало мое «Анданте».
Я расплакался, побежал к маман в соседнюю комнату и уткнулся лицом в ее пышные коленки. Она, мягко покачивалась, мягко покачивала меня, не спешила поднять мне голову, посмотреть мне в лицо, стереть со щек влагу и соль.
– Это Божья воля, Вольфганг, – сказала она. – Он наслал катар на твою сестру, а на твоего отца – сильное головокружение и заставил нас тревожиться за тебя, когда ты недужил в прошлом году, в феврале. Ах, февраль, ах, проклятый месяц. Но нам ли сомневаться в Его мудрости, в том, что Он не случайно устраивает события, даже те, февральские, в соответствии с Его неисповедимыми желаниями, а не с нашими, смертными? Ты же не будешь противиться Богу?
Я сказал, что не буду, но все же добавил:
– Зачем Он заставил меня писать симфонию, если собрался помешать мне услышать ее исполнение под непревзойденной палочкой маэстро Баха?
– Пустяки, сын мной. Представь себе, что Он ослепил бы тебя, как возлюбленного Генделя, и Гомера, и Мильтона, и столь многих наших современников – тогда ты, возможно, мог бы спрашивать, зачем. Или если бы ты оглох! Но эта отсрочка удовольствия? Поверь мне, все еще окажется к лучшему.
– А что, если моя симфония не понравится? Меня там ждут, придут из-за того, что…
– Ну, если эти люди будут настолько глупы, знаешь, что мы с ними сделаем?
Я знал, знал и ответил так, как она и ожидала, с первой за это утро улыбкой:
– Мы насрем на них, маман.
Она кивнула – такая довольная, словно я запомнил таблицу умножения.
– Но сначала, Иоганн Хризостом Вольфганг Теофил…
– Амадей!
– Но сначала, Амадей – что мы сделаем сначала?
– Мы на них пернем, маман, а потом на них насрем.
– А потом?
– А потом пусть лижут мне зад!
– И что еще?
– И слижут все дерьмо с земли!
Мы оба радостно захохотали, радуясь не только самой шутке, но и друг другу, нашему непреходящему теплу.
– Но возможно, – сказала маман, – такие крайние меры не понадобятся. Возможно, Бог приведет какое-то другое, более удачное решение на этот вечер.
Я снова захохотал – бешено, оглушительно – схватил стоявшую в углу метлу, сел на нее и начал бегать вокруг маман. Ее аплодисменты и любование моими ужимками снова вызвали у меня смех, и, наверное, наше веселье стало знаком к появлению решения.
«Престо», выход из моих затруднений, мое «Престо», третья часть моей симфонии, предсказало то, что случится, если только я буду достаточно верующим, достаточно доверюсь собственной музыке и руке Провидения, не стану сомневаться в возможности счастливого решения и завершению горестей «Анданте»: ничто не может разлучить меня с той гармонией, которую я создаю, чтобы сделать мир более выносимым, ничто не разлучит меня с моей публикой.
Престо, на улице звуки престо-кареты, а потом престо-стук в дверь и престо-голос моего ментора и маэстро Иоганна Кристиана, моего друга Кристеля («Зови меня так, – сказал он, – только никому об этом не рассказывай. Так меня звали в твоем возрасте, когда мой отец еще был жив»), да это был он, мой друг стоял у двери!
Приехал меня спасти.
Иоганн Кристиан Бах не желал слышать никаких отговорок, не принимал никаких возражений.
Он отправит за мной свою карету на закате, меня закутают, за мной присмотрят и вернут целым и здоровым и торжествующим на Трифт-стрит после обеда с лордом Танетом и его супругой на Дин-стрит. Это будет полезно всем: юный Моцарт насладится исполнением своей симфонии, аппетит публики раздразнит предварительный показ того, что ее ждет на бенефисе Наннерль и Вольфганга 21 февраля, а Карлайл-хаус и принимающая нас миссис Корнелис будут в восторге от того, что неожиданный гость все-таки появился.
Его голос звучал твердо и убедительно в воцарившемся вокруг нас бедламе: Наннерль рыдала из-за того, что ее лихорадка приведет к потере шанса укрепить семейные финансы, папа настаивал, что это абсолютно unmöglichkeit, невозможно, невозможно, мальчик может простудиться до смерти, а у нас, дорогой друг, заканчивается черный порошок, маман умоляла своего дорогого Леопольда передумать, и конечно, конечно, мои собственные пронзительные мольбы… не говоря уже о том, что Порта одновременно предлагал нашему гостю кофе, а горничная Ханна невозмутимо обносила всех утренними лепешками, только что из печи.
Папа сдавался, я это чувствовал.
Решила дело табакерка, обещанная лордом Танетом – он намеревался ее подарить, если ему понравится моя игра после обеда, когда они будут попивать ликеры. Еще одна вещица, которую можно будет выставить рядом с серебряной табакеркой, которую я получил в прошлом году в Версале от графини де Тессе. Лорд Танет манил ею, словно оказался с нами в одной комнате.
– Но разве нельзя выбрать другой вечер?
Нет, увы, милорд завтра отбывает в свои шотландские владения, и точно не известно, когда вернется.
– Золотая, говорите?
С золотой инкрустацией внутри и снаружи. Для паренька, если он хорошо сыграет, как он обычно и делает.
– Конечно, конечно же: он будет играть даже лучше, чем всегда. Завяжите моему Вольфгангу глаза, накройте клавиатуру, попросите миледи выбрать мелодию – и он на ваших глазах сымпровизирует на эту тему сонату… Все это и не только это, как вы прекрасно знаете, герр Бах.
Значит, решено?
– Вы обещаете привезти его обратно ночью, в темноте, когда холод наиболее зловреден, когда лед опасно прячется… Нет, так нельзя, мы не можем рисковать нашим сокровищем ради одного пустого шанса. Он болезненный и требует постоянного внимания. Вы должны понять, сэр: сегодня второе февраля. Это тяжелый день для нашей семьи. Два наших мальчика, маленький Леопольд и наш милый Кароль – обоих, обоих Бог забрал у нас в этот самый день, хоть и не одновременно. Одного из них, нашего первенца – шестнадцать лет назад, а второго… Прошло ровно тринадцать лет с тех пор, как он… Опасный день, дорогой капельмейстер Бах, для того чтобы единственный выживший наследник отправился в метель.
