Мальчик на деревянном ящике. Самый младший из списка Шиндлера (страница 2)
Все мы соперничали за внимание отца, хотя понимали: его любимицей всегда была наша сестра Пеша, что, наверное, неудивительно в семье, где большинство – беспокойные мальчишки. Помню, мы часто ссорились, но Пеша никогда не оказывалась виноватой в этих ссорах, даже если некоторые случались из-за нее. Когда мы начинали дразнить ее сверх меры, отец всякий раз нас одергивал. У Пеши были длинные светлые волосы, которые мама заплетала в толстые косы. Она была тихая и послушная девочка, и я понимаю, почему отец так любил ее.
Из большого города он часто привозил разные подарки. Помню большие коробки конфет с фотографиями величественных исторических зданий и усаженных деревьями бульваров Кракова. Я подолгу рассматривал их, пытаясь представить, каково это – жить в таком шикарном месте.
Поскольку я был младшим, мне всегда доставались поношенные вещи, будь то рубашки, обувь, брюки или игрушки. В один из визитов отец привез нам маленькие детские портфели. Увидев, как братья разбирают свои, я подумал, что мне снова придется ждать, пока кто-то из них передаст мне свой. Всегда казалось, что это несправедливо. Однако в тот раз меня ожидал сюрприз: в одном из портфелей лежал портфель поменьше, специально для меня. Я был счастлив.
Несмотря на то что отец приезжал всего на несколько дней, он всегда выделял время и для меня. Ничто не радовало так, как прогулка с ним до дома его родителей, во время которой нас то и дело приветствовали его знакомые. Он всегда сжимал мою руку в своей и перебирал мои пальцы. Это походило на тайные сигналы – о том, как сильно он любит меня, своего младшего ребенка.
Самым старшим из нас был Хершель, за ним Бецалель, которого все называли Цалигом, сестра Пеша, Давид и я. Крупного, сильного и смелого Хершеля я часто представлял библейским Самсоном. Родители же говорили, что он та еще заноза. Подростком он часто бунтовал, отказывался ходить в школу и хотел заниматься чем-то более «полезным». Когда отец уже работал в Кракове, родители решили, что и Хершелю лучше переехать. По этому поводу я испытывал смешанные чувства. С одной стороны, было жаль, что старший брат уезжает, а с другой, я понимал, что он доставлял немало беспокойств маме и ему лучше быть с отцом. Хершелю городская жизнь понравилась, и он, в отличие от отца, редко приезжал в деревню.
Что касается Цалига, он во многом был противоположностью жесткому и напористому Хершелю – мягкий и добрый ребенок. Будучи на шесть лет старше меня, он вполне мог настаивать на своем, но предпочитал не делать этого. Не помню, чтобы он хоть раз упрекнул меня в назойливости, хотя я умел быть надоедливым и приставучим младшим братом. Он даже разрешал мне гулять с ним вдвоем по улицам. Цалиг хорошо разбирался в технике, и потому казался мне кем-то вроде супергероя. Однажды он соорудил радио на кристаллах вместо электричества, ловившее передачи из Варшавы, Белостока и даже Кракова. И сделал весь аппарат целиком, в том числе корпус и принимавшую сигналы длинную проволочную антенну. Когда я надел наушники, которые торжественно вручил мне Цалиг, и услышал, как за сотни километров от нас раздается знаменитый краковский полуденный сигнал трубача, эти звуки показались настоящим волшебством.
Однако самым частым моим товарищем по играм был Давид, с которым нас разделяло чуть больше года. Помню, он рассказывал, как качал мою колыбель, когда я плакал, будучи младенцем. Мы почти все время держались вместе. Но и дразнил он меня нередко – похоже, это было одним из его любимых занятий. Когда я попадался на одну из его многочисленных уловок и на моих глазах выступали слезы досады, брат ликующе ухмылялся. Однажды, когда мы ели лапшу, он сказал, что это на самом деле червяки. И рассуждал так долго и серьезно, что в конце концов убедил меня. Я подавился, и меня едва не вырвало, а Давид залился смехом. Впрочем, прошло совсем немного времени, и мы снова стали лучшими друзьями… пока Давид не придумал, как еще посмеяться надо мной.
В те годы в Наревке проживало около тысячи евреев. Я с нетерпением ждал службы в синагоге, которую посещал с особенно близкими мне бабушкой и дедушкой по материнской линии. Мне нравилось слышать, как по всему зданию разносятся молитвы. Раввин начинал службу сильным, энергичным голосом, который вскоре сливался с голосами прихожан. Каждые несколько минут его голос снова повышался, когда он выкрикивал строчку или две, на которые нужно было ориентироваться в молитвеннике. В другие времена казалось, что каждый член общины предоставлен сам себе. Создавалось ощущение, будто мы едины и при этом каждый общается с Богом наедине. Наверное, постороннему человеку это могло показаться странным, а нам представлялось совершенно естественным и правильным. Иногда поляки-христиане, описывая какое-нибудь хаотичное событие, говорили: «Это похоже на еврейское собрание». Причем не обидно и без ноток враждебности. Просто в те мирные времена так подчеркивалось различие с людьми, чьи религиозные обычаи сильно отличались от обычаев тех, кто говорил.
Христиане и евреи в Наревке жили бок о бок, в гармонии, хотя я довольно рано понял: гуляя в своей обычной беззаботной манере по улицам во время Страстной недели (перед Пасхой), я уж слишком искушаю судьбу. Это единственный период, когда соседи-христиане начинали относиться к нам иначе – будто мы, евреи, вдруг стали врагами. Меня в те дни могли порой обидеть даже обычные товарищи по играм.
Они швырялись камнями и обзывали разными жестокими словами вроде «христоубийцы». Я не видел в этом никакого смысла, потому что знал: Иисус Христос жил много веков назад, зато сейчас понимаю, что моя личная жизнь отступала для них на задний план и я становился прежде всего воплощением еврейства. Любой еврей в их понимании – это прежде всего еврей, и, следовательно, ответственен за смерть Иисуса. К счастью, вражда длилась всего несколько дней в году, а в остальном мы в Наревке жили мирно. Конечно, были исключения. Помню, жившая через дорогу от нас женщина всегда бросала камни в меня и в моих еврейских приятелей только за то, что мы ходили по тротуару перед ее домом. Наверное, считала, что даже простое соседство с евреем уже навлекает несчастье. Я научился всякий раз, приближаясь к ее дому, переходить на другую сторону дороги. Остальные соседи были гораздо добрее. Так, например, одна семья каждый год приглашала нас посмотреть, как они украсили рождественскую елку.
В целом Наревка в 1930-е годы казалась вполне неплохим и даже идиллическим местом, подходящим, чтобы в нем расти. С заката пятницы до заката субботы евреи соблюдали шаббат. Мне нравилась тишина, наступавшая после закрытия магазинов и предприятий, желанная передышка от будничной рутины. После службы в синагоге люди сидели на крыльце, болтали и грызли тыквенные семечки. Когда я проходил мимо, меня часто просили спеть, потому что я знал много мелодий и обладал хорошим детским голосом, который потерял в подростковом возрасте.
С сентября по май по утрам я посещал государственную школу, а после обеда ходил в хедер, еврейскую школу, где мы изучали иврит и Библию. Перед одноклассниками по хедеру у меня было преимущество – я уже слышал, как заданные там уроки повторяли мои братья, а я за ними, даже не зная сути того, что они говорят. Родители записали меня в хедер в пятилетнем возрасте.
Господствующей религией в Польше был католицизм, он играл важную роль и в посещаемой мной государственной школе. Когда одноклассники-католики читали молитвы, мы, евреи, должны были стоять и молчать. Легче сказать, чем сделать: нас часто отчитывали за то, что мы перешептывались или в шутку толкали друг друга, тогда как, по идее, должны были стоять словно статуи. Получить даже небольшое замечание было довольно рискованным делом, поскольку учительница охотно рассказывала обо всех наших прегрешениях родителям. Иногда мама знала, что я напроказничал, еще до моего возвращения домой к обеду. Она никогда не шлепала меня, однако у нее были свои способы выразить недовольство. Мне не нравилось, когда она сердилась, поэтому я старался в основном вести себя хорошо.
Однажды мой двоюродный брат Йоссель спросил учителя, можно ли ему поменять имя на Юзеф в честь Юзефа Пилсудского, польского национального героя. Учитель сказал, что еврею не разрешается иметь польское имя. Я не понимал, зачем кузену менять имя, которое на идише означает «Иосиф», на то же, только в польском варианте, да и ответ учителя меня не удивил. Просто такова была жизнь.
Вторым домом для меня стал дом нашего соседа, портного Лансмана. Особенно нравилось наблюдать, как он умело прыскает изо рта водой на одежду, которую гладит. Причем все члены семьи были искусными портными – и он сам, и его жена, и их четверо сыновей. За работой они пели, а по вечерам играли вместе на музыкальных инструментах. Их семья казалась мне настолько идеальной, что меня удивило решение их младшего сына, сиониста, покинуть дом и отправиться в далекую Палестину. Зачем уезжать так далеко от семьи и отказываться от совместной работы и музыки? Теперь я понимаю: это спасло ему жизнь. Остальные – и мать, и отец, и братья – погибли во время Холокоста.
Тогда в Наревке не было почти ничего из того, что мы сегодня считаем предметами первой необходимости или удобствами. Улицы были мощенными булыжником или вовсе без покрытия, большинство зданий – одноэтажными и деревянными, люди ходили пешком или ездили верхом на лошадях и в повозках. До сих пор помню, как в 1935 году, когда мне исполнилось шесть лет, пришло такое чудо, как электричество. Каждый дом должен был определиться, пользоваться им или нет. После долгих обсуждений родители приняли смелое решение подключиться к сети. Одинокий провод вел к розетке, установленной прямо посреди потолка. Казалось невероятным, что вместо керосиновых ламп у нас теперь стеклянная лампочка, при свете которой можно читать по ночам. Чтобы включить и выключить ее, нужно было лишь потянуть за шнур. Когда я думал, что родители не смотрят, я забирался на стул и дергал за шнур, чтобы лишний раз подивиться тому, как словно по волшебству появляется и исчезает свет. Поразительное зрелище.
В остальном, несмотря на чудеса электричества, жизнь в Наревке оставалась такой же, какой была на протяжении нескольких предыдущих веков. Водопровода в доме не было, в суровые зимы я научился как можно дольше откладывать поход в уборную. Одна большая комната в доме служила одновременно и кухней, и столовой, и гостиной, и даже спальней. Уединение в том смысле, в каком мы воспринимаем его сегодня, нам было совершенно чуждо. Мы все делили одну большую кровать – моя мать, братья, сестра и я.
Воду набирали из колодца во дворе: опускали ведро до всплеска, а затем крутили ворот. Особая задача состояла в том, чтобы не расплескать много воды по дороге домой. Для того чтобы удовлетворить все потребности, приходилось ходить до колодца и обратно несколько раз в день. Также я собирал яйца, складывал в поленницу нарубленные Цалигом дрова, сушил вымытую Пешей посуду и выполнял поручения матери. Чаще всего именно я ходил в сарай деда, чтобы принести кувшин молока от его коровы.
