Флоренций и прокаженный огонь (страница 2)

Страница 2

В долгом пути французское платье путника поистрепалось. Оно состояло из простого темного фрака, полотняной сорочки и пары цветных жилетов – лазоревого шелкового и лимонного из новомодной фланели. Лазоревый был хорош переливчатым сиянием, а лимонный освежал лицо и сразу бросался в глаза. Еще у Флоренция имелись кирпичного цвета кюлоты и плохо вычищенные, видавшие виды сапоги. Достойный цилиндр хранился в специальной коробке и ожидал аудиенции, а его хозяин предпочитал объемный черный берет с белой камеей вместо броши. Из-под него спускались на плечи золотые локоны – главное украшение Листратова: они углубляли карие глаза. Берет свой по образцу великих художников он заказал у модного флорентийского шляпника. Очень хотелось думать, что подобное смешное подражательство поможет носителю головного убора с талантом и вдохновением. Фасон наружности молодого ваятеля получился мечтательным, слегка отстраненным от суетного мира, но притом не без некоторого шика. Он сбил сердечный ритм многих фряжских красавиц и привлек задумчивый взгляд не одного живописца, каковыми буквально кишела великолепная Тоскана. А какое впечатление произведет сей облик в России, предстояло еще выяснить.

Флоренций не баловал себя в пути длительными остановками и любованиями. Поначалу, пока за окном почтовой кареты мелькали чистенькие австро-угорские будни, ему превосходно скучалось, а когда началась русская земля, внутри что-то заиграло, запели бубенцы, раззадорилось нетерпение.

Версты, как назло, ползли неторопливо, грязные почтовые станции сменяли одна другую, лились незамысловатые беседы с попутчиками, кои несказанно радовали окунанием в переливчатый мир русских слов. Он надкусывал спелые глаголы, бросался пряными сравнениями, смаковал старинные названия и ласкал их точными прозвищами, каковых вовсе нет в иностранных языках. Прекрасна и певуча русская речь, метка, сочна. Раскатывается бессовестным «р», бьет в самое сердце решительным «х», искренним аканьем или оканьем. Русское слово подается к столу как брызжущая соком луковица к бочковой селедке, как хрен к холодцу, как ледяная водочка после жаркой бани. Хорошо наконец-то вдоволь наговориться по-русски, не спеша, пусть о неважном. Сказанное на родном языке, оно напитывается вдруг огромной значимостью.

Будучи уроженцем прошлого, осьмнадцатого века, Флоренций горячо приветствовал все новое и замечательное, чем дразнил нынешний девятнадцатый. Он боготворил Наполеона – сотрясателя тронов – и мечтал когда-нибудь изваять из первосортного мрамора его бюст, а лучше ростовой памятник. Но это дальний план, ныне же, в году одна тысяча восемьсот десятом от Рождества Христова, в свете осложнений политического свойства между Российской и Французской империями следовало помалкивать о своих пристрастиях.

Тем паче вот они наконец-то, любимые с младенчества места! Соскучился! Ох как соскучился! Какими только красками не сияла матушка-Русь! Тут и лазурь поднебесная, и золото пшеничное, и блеск куполов, и янтарное дерево, и зеленые холмы – вся палитра как на ладони, один раз увидеть – и глаз уже не отвести! Особенно если те глаза принадлежат ваятелю, художнику, кому по призванию положено запечатлевать мирскую красоту и дарить ее тем, кто ничего не видит дальше своих пяток. Вот это и есть настоящее искусство, что манит бессмертной славой, а на деле приносит больше страданий, чем ликований.

Снаружи почтовой кареты потихоньку просыпались хутора и пустоши. Отцветающая весна заполонила подворья черемухой, из-за ее душистых облаков осторожно выглядывали расписные ставенки – любо-дорого посмотреть. Все! Долгое странствие почти целиком позади. Вчерашний, предпоследний день пути весело прошмыгнул берегом могучей Десны. До Трубежа оставалось семь верст, там дорога уцепится за скорую руку Монастырки и поползет вверх. Речка на самом деле называлась Неруссой, то есть «нерусской», потому коренной люд ее так не величал, а именовал Монастыркой в честь обосновавшейся на ее берегу Казанской Богородицкой Площанской пустыни. Вот на этой речке, упрямо катившей к Десне свои холодные волны, и стояло именье Полынное, где Флоренция поджидали объятия дражайшей опекунши Зинаиды Евграфовны, собственная комната с льняными занавесками и любимая мастерская, куда однажды постучалась муза. Путник привычно скосил глаза на привязанный к запяткам сундук. Скорей бы распаковать и нырнуть в тихий утренний сад, заняться неспешными этюдами.

Две версты пролетели незаметно. Ямщик сутулился на передке, не поворачивал головы, только сальные волосы тряслись в такт дребезжанию колес. Коварная Десна не любила прямотока, все норовила петлять да намывать заводи. Вот из-за очередной излучины выплыл большой мельничный остров с переправой, за ним растеклось ширью мелководье. Экипаж поравнялся с полем серебристой ряби аккурат в тот миг, как из-за царственной верхушки дальнего осокоря выглянуло солнце. Розовые лучи смешали серые краски утра, брызнули желтеньким в густую прибрежную темень, вытащили оттуда бледный оскал песчаной косы с клыками валунов. По воде побежали золотистые мурашки, утопили жемчужные слезы ночи в расплавленной радости нового дня. Нежно улыбнулись посветлевшие, проснувшиеся березки. Заволновались. Мокрые травы разогнулись, стряхнули тяжелые капли росы, добавили пряных ароматов в дорожный букет. Лошадиные гривы тоже окрасились в благородную медь, даже пегие прядки под картузом ямщика вроде порыжели и уже не так слипались от неблюдения. Флоренций затаил дыхание – какая же все-таки красота жила за околицей! Ни в каких чужеземьях такой не встречалось!

Упряжка уверенно преодолела еще с полверсты, мелководье закончилось узкой горловиной. Оттуда выливался бурливый поток, за которым пристально следила поросшая ельником скала. Вот и она осталась позади. Впереди излучина с крохотным островком. Паводком его затапливало, поэтому не приживались серьезные деревья, только терпеливый камыш. Островок высунул зеленую рыбью спину и ждал подступавшего солнышка. Разноцветные лучи пестрили, порхали от зеркальной воды к поблескивающим влажным листьям, и оттого не удавалось разглядеть, был кто-то на клочке суши или почудилось. Человек, зверь или сказочное представление разворачивалось посреди камышовой сцены? Вдруг подумалось, что там собрались в кучу ночные кошмары и отпевали почившую луну. Или что русалки не успели затемно убечь в воду и теперь спешили, колыхали бедрами, и оттого дрожал под ними камыш, а над ними – едва просветлевшие небеса. Все эти красивости придумались Флоренцию от нервического возбуждения, от предстоящей встречи.

– Эй, любезный, лицезреешь ли оное? – спросил Флоренций у ямщика и показал рукой на островок.

Тот в ответ пробурчал что-то неразборчивое, но подтянул вожжи, понуждая коней ускорить шаг. Седок в свою очередь сощурился, приставил ко лбу раскрытую ладонь. Точно! Там кто-то был. Некто бессонный оседлал рыбину и хотел уплыть на ней в загадочном направлении. Чернела лодка, двигались туда-сюда копны, шевелился сам воздух, будто лежащая рыба дышала под прозрачным колпаком.

Через некоторое время, впрочем показавшееся излишне долгим, упряжка поравнялась с островком. Там в не до конца размытых сумерках горел костер. Невысокая мужская фигура кидала в огонь предметы поодиночке и связками. В ней обнаруживалось что-то знакомое, а Флоренций привык доверять своему глазу – главному орудию художника. Человек брал в руки книги, отправлял в костер, очередная охапка в его руках развернулась одежей, после снова какие-то бумаги. Дым мешался с рассветом и отгонял его, так что почтовой карете удалось подъехать незамеченной к самому берегу. Увлеченный действием сжигатель ничего вокруг не замечал, таскал из лодки обреченные вещи и кидал в пламя. Ямщик натянул поводья, лошади стали. Флоренций хотел крикнуть, но не знал верных слов, да и зачем ему окликать? Пусть себе жжет, коли на то воля. Но взгляда отвести почему-то не удавалось, да и ямщик не торопился, пялился во все глаза. Они потоптались на берегу минут пять или больше, но вдруг мужчина поднял голову и увидел экипаж. Тут и Листратов его разглядел: явно не крестьянского корня, с умным печальным лицом, в жилете от хорошего мастера, в белой сорочке. Вот теперь точно воскресилось лицо: из соседей. Бесспорно! Осталось только припомнить имя. Что-то очень русское – Ростислав или Мстислав. И фамилия красивая.

Флоренций в достаточной мере увлекался наукой физиогномикой, чтобы сразу определить человека в благонравные. Судя по подбородку, характер тому достался небоевитый, высоко заползшие надбровные дуги намекали на склонность к меланхолии и утонченным занятиям. Художник поднял руку и приветственно помахал. Этот доброжелательный жест возымел странные последствия. Будто застигнутый врасплох, островной господин скинул сапоги, запульнул их в огонь, потом упал на колени и принялся пить из реки на собачий манер. Зрители замерли. Кричать уже не имело смысла, но и отвернуться, просто уехать тоже не к месту. Островок словно приковал их на невидимую цепь, держал еще одной лодочкой вместе с лошадьми, сундуками и колесами. В это время солнце полностью взошло, разлилось желтизной, сделало мир праздничным. Господин на рыбьей спине поднял голову, долгим взглядом посмотрел на веселое, полное сил светило, перекрестился, взял лежащую на песке бутыль, запрокинул над темечком, из нее полилось вязкое и маслянистое, промочило волосы, рубаху, штаны. Потом он медленно повернулся и торжественным шагом вошел прямо в костер.

– А-а-а! – завопили хором зрители.

Человек вспыхнул факелом ярче солнца. Фигура растворилась в оранжевом пламени, контур ее задрожал, потом осел. До берега долетел протяжный крик. Флоренций тоже орал во всю мочь, причем бессвязно. Он поскидывал сапоги, фрак и бросился в реку. Ямщик охнул и полез следом. В воде оба замолчали. Расстояние невелико, плыть недолго, но Монастырка еще не прогрелась, к тому же мешала одежда. Течение волокло вниз, приходилось бороться и с ним. Справа от Листратова снова заверещал Протас или Афанас – он захлебывался. Теперь маршрут сменился, правая рука ваятеля ухватила ямского за шиворот. Так получалось еще медленнее, непозволительно мешкотно. Флоренций и сам нахлебался воды, но больше от ужаса, нежели от капризов ледяной по эту пору Десны.

Когда они выбрались на рыбью спину, в нос шибануло отвратным запахом горелого мяса. Листратов схватился за торчавшую головню, принялся растаскивать костер. Ямщик повалился в камыши, его выворачивало. Огонь разошелся всерьез, полыхал не хуже взошедшего майского солнца. Посередь лежал мученик, скорее всего уже неживой. Костру досталось с избытком кормежки, из-под скрюченного тела высовывались углы непрогоревших книг, толстое тряпье, что набрало жару и теперь пыхтело не хуже хвороста, бревна тоже гудели и трещали, их завалило пеплом истаявшего сухостоя, поэтому не получалось растащить запросто.

Наконец с пламенем удалось договориться. Толстые ветки отползли вбок, мелочь с горем пополам сдалась, потухла. Остальное превратилось в золу. Горемычное тело бездвижно покоилось посередь черной вонючей прогалины, скукоженное, походившее на струп, на палую листву, на ненужную змеиную кожу. Оно было горячим и при касании расползалось жидким тестом. Тем не менее Флоренций с Протасом или Афанасом оттащили его к реке, облили, попытались отыскать в груди сердцебиение. Их чаяния обрушились, рассыпались и утонули в реке: человек умер бесповоротно. Кожа на лице его обгорела, уши даже скрутились валиками, волосы отпали еще прежде, теперь с черепа облезали смрадные лоскуты. Тулово пострадало меньше, но тоже изрядно, тряпье прилипло к членам и спеклось, кое-где в дырах блестело горелое мясо, склизкое, напополам с сукровицей, прочерченное багровыми трещинами. Жуть – иного слова не подберешь.

Поверженные печалью спасатели плюхнулись на мокрый песок рядом с мертвяком, отдышались. Одежда Флоренция оказалась безнадежно попорченной, на кюлотах и жилете чернели дыры, рубашка тлела, обжигая и без того обгорелые руки. Протасу или Афанасу тоже перепало, хоть и не шибко здорово, но скулил он так, что хотелось заткнуть уши или уж сразу утопиться.