Последняя петля (страница 6)

Страница 6

Мартин старательно не смотрел в ту сторону.

Здание, где сейчас жила/умирала/уточнялась его мать, когда-то было обычной городской больницей. Потом – отделением долговременного ухода. Потом – центром когнитивной адаптации времени. Вывеску меняли несколько раз, но кирпичи были те же.

Во дворе, как водится, стояли скамейки. И на них, как водится, сидели старики.

Только стариками они были не всегда.

На одной скамейке мужчина и женщина, оба с тростями, спорили о чём-то ожесточённо, перебивая друг друга. В следующую секунду женщина превращалась в девушку с теми же глазами и тем же резким жестом руки, а мужчина рядом – в мальчишку, который ещё не научился ругаться по-взрослому, но уже умел обижаться по-настоящему. Их слова от этого почти не менялись: только вместо «ты тогда ушёл, даже не попрощавшись» звучало «ты уйдёшь, даже не попрощавшись».

Чуть дальше, возле песочницы, дети играли в будущее.

Не в полицейских и воров, не в космонавтов, даже не в «Синхрон» – эту игру запретили официально, когда выяснилось, что слишком многие дети угадывают детали его архитектуры.

Эти просто стояли кружком, с серьёзными лицами, и по очереди говорили друг другу:

– А ты будешь врачом.

– А ты – утонешь.

– А ты…

Мартин замедлил шаг. Сначала он хотел пройти мимо, не вслушиваясь; дети легко считывали внимание, особенно в этом мире, где границы между «сейчас» и «потом» стали тоньше детской кожи. Но слова сами врезались в слух.

– …а ты потеряешь две зимы, – произнесла девочка с торчащими косичками, глядя на мальчика в полосатой шапке. Говорила не зло, констатирующе. – Одну ты забудешь, другую тебе украдут.

– Зато мне потом добавят, – возразил он почти с гордостью, как будто речь шла о карманных деньгах.

– Добавят не тебе, – сказала другая. – Другому, который ты.

Они обсуждали это спокойно, как список уроков на завтра.

– А дедушка умрёт? – спросил кто-то из круга.

– Он уже, – ответила девочка в косичках. – Просто ещё не успел.

И все дружно кивнули, принимая это как рабочую версию.

Мартин оторвал взгляд и пошёл дальше. На секунду ему захотелось подойти, сказать им, что так нельзя, что так не говорят. Потом он вспомнил, что сам давно перестал знать, как «правильно».

Перед входом в корпус сидела женщина с вязаньем. На коленях у неё лежал клубок серой пряжи, который то разматывался, открывая новые, светлые витки, то наоборот, сжимался, как будто кто-то перематывал плёнку назад. Её лицо менялось мало: только кожа то разглаживалась, то покрывалась сеткой морщин, но глаза оставались одни и те же – зоркие, наблюдательные.

– К кому? – спросила она, когда он подошёл ближе.

Её голос тоже гулял по возрастам: на начале фразы звучал молодым, к концу – хрипел старческим.

– К Р., – сказал Мартин. – Отделение…

– Знаю, – перебила женщина. – К ней многие… ну как, многие. В разные времена.

Она прищурилась.

– Сын будете?

«Я уже», – хотел сказать он и поймал себя на том, что это «уже» означает одновременно «когда-то был мальчиком, который держался за её руку» и «когда-то давно считался официальным родственником в базе данных».

– Да, – сказал он после небольшой паузы.

– Тогда проходите, – женщина махнула спицами в сторону двери. – Сегодня линию с ней чуть меньше трясёт. Вам повезло.

Повезло.

Ему хотелось спросить, кому именно из них – ему сегодняшнему, тому, который уже приходил раньше, или тому, который ещё только собирается. Но он не стал.

Внутри пахло лекарствами, варёной капустой и чем-то металлическим – не то кровь, не то старый инструмент, не то просто воздух, который слишком давно гоняют по одному и тому же кругу.

Коридоры были одинаковыми, как всегда в таких местах: линолеум, стены цвета засохшей зелёной краски, таблички с номерами палат. Разница была только в том, как вёл себя свет.

В одних секциях лампы работали по привычному, человеческому расписанию: ярче днём, слабее ночью. В других – по логике Синхрона, выровненного до абсурда: ровный белый свет, не меняющийся ни при каких обстоятельствах. В третьих свет ходил волнами: то заваливался в теплый закат, то в ледяной утренний, не обращая внимания на часы.

У поста сидела медсестра, которая была сразу тремя людьми. Молодая, ещё не успевшая научиться смотреть на пациентов как на статистику; женщина лет сорока, с привычной грубоватой заботливостью; старуха с уставшими пальцами, печатающими на клавиатуре медленнее, но точнее. Они смещались друг относительно друга, как слайды в проекторе, но общая фигура оставалась на месте.

– Р. в двести шестой, – сказала она, не поднимая глаз. – Сейчас…

Она замолчала, явно проверяя что-то в системе.

Мартин знал, что именно: совпадение линий, вероятность того, что его визит сегодня «засчитается» как визит именно к этой версии матери, а не к той, которая ещё в другой палате, в другой ветке дня.

– У вас окно минут двадцать, – наконец сказала она. – Плюс-минус.

– Плюс-минус что? – машинально уточнил он.

– Всё, – вздохнула медсестра.

Двести шестая была в конце коридора, в том секторе, где свет явно подстроили под чьи-то инженерные представления о «нейтральном». Никаких полутонов, никаких теней. Всё разлито равномерно, как белая краска.

Мартин остановился у двери.

Рука сама легла на ручку, как делала это уже много раз – в разных днях, в разных составах его самого. В некоторых из этих дней он был младше, в некоторых старше, в некоторых – более виноватым, чем чувствовал себя сейчас.

Он вдохнул. воздуха было слишком много – как будто лёгкие не успевали решить, ухватить прошлое или будущее.

Потом открыл дверь.

Палата оказалась меньше, чем ему помнилось. Или он вырос. Не в смысле роста – в смысле того, сколько мира теперь помещается внутри.

Мать сидела у окна.

На первый взгляд – всё просто: женщина пожилого возраста, седые волосы собраны в пучок, худые плечи под одеялом, взгляд устремлён куда-то за стекло. На втором – сложности начинались.

Его сознание отчаянно пыталось ухватиться за одну её версию: ту самую, которую он помнил по детству. Руки – сильные, тёплые, пахнущие тестом и химией для уборки. Голос – жёсткий, но справедливый. Спина – прямая.

Перед ним эти элементы жили собственной жизнью.

Руки то становились костлявыми, с прозрачной кожей и синеватыми венами, то рубцовыми и широкими, как у женщины, которая ещё сама таскает ведра. Плечи то подрагивали от слабости, то расправлялись. Глаза под очками – да, очки тоже мигали: то на цепочке, то совсем исчезали – иногда были мутными, иногда – слишком ясными для этого возраста.

– Мам, – сказал он, и во рту тут же стало сухо.

Слово прозвучало сразу в нескольких регистрах. Один – привычный, взрослый, с хрипотцой. Другой – детский, тонкий, почти пронзительный. Третий – усталый, как у человека, который произносил это уже слишком много раз и каждый раз чуть по-разному.

Она повернула голову.

Сначала в её взгляде не было узнавания. Только тот самый фокус, который бывает у людей, смотрящих сквозь собеседника – дальше, в какие-то свои, отдельные миры. Потом что-то щёлкнуло.

– Мартин, – сказала она.

И так, как сказала, он понял, что в этот момент для неё ему одновременно пять, двадцать восемь и… ещё не случилось.

– Ты пришёл слишком рано, – добавила она и тут же, не меняя интонации, – ты пришёл слишком поздно.

Он подошёл ближе.

Её лицо дрожало – не физически, а как картинка в нестабильном сигнале. Вот знакомый изгиб губ, тот самый, который означал недовольство, если тарелка в раковине не помыта. Вот – другой, тот, что появлялся, когда она смеяться не хотела, но всё равно начинала. Между ними проскальзывала ещё одна, тонкая, почти незаметная улыбка – он не успел прожить её в своей жизни, она относилась к какому-то их будущему, которого не будет.

– Это я, – сказал он тихо, хотя понимал, что в этом «я» тоже слишком много вариантов.

– Да, – согласилась мать. – Ты тот, который сломал.

Она сказала это спокойно, без обвинения. Констатация факта.

– И тот, который починит, – добавила через секунду.

За этой секундами могли быть годы. Или их не было вовсе.

Мартин ощутил, как внутри поднимается знакомая тяжесть – не вина даже, а что-то рядом. Ответственность за то, чего ты ещё не сделал, но уже сделал.

– Я… – начал он и оборвал.

Не было смысла оправдываться перед человеком, для которого все его «до» и «после» уже смешались в одну непрерывную ошибку.

Он присел на стул у кровати.

Рядом, на тумбочке, стояла фотография. Самодельная рамка, дешёвый пластик. На снимке – он с матерью на какой-то скамейке. Ему лет десять, может, меньше; ей – ещё далеко до первого седого волоса.

Фотография тоже не держалась в одном времени.

Иногда мальчик на ней выглядел старше, чем сидящий рядом мужчина; иногда женщина – наоборот моложе обоих. Фон за их спинами то становился ясным, солнечным, то проваливался в серые пятна, как плохо проявленный кадр.

– Ты тогда всё ещё был, – сказала мать, заметив его взгляд. – И ещё не был.

Он не был уверён, о каком «тогда» она говорит.

– Я всё ещё есть, – ответил он.

Она посмотрела на него испытующе, как когда-то смотрела, если ловила его на лжи.

– Пока, – сказала она. – Пока ты есть…

Она не договорила. Взгляд ушёл в сторону, к окну, где за стеклом медленно смещались ветви деревьев. На них одновременно сидели голые, чёрные ветки зимы и распустившиеся, ярко-зелёные листья весны.

– …время тоже держится, – закончила она уже куда-то в сторону. Или уже в другое «сейчас».

Он почувствовал, как по всему корпусу лёгкой волной проходит дрожь – или это была только его внутренняя сеть, откликнувшаяся на её слова.

Снаружи по коридору кто-то проехал каталку; в соседней палате зазвенел металлический лоток; где-то внизу дети продолжали играть в «будущее».

День, который шёл вразнобой, на мгновение собрался вокруг этой комнаты, как если бы сам пытался прислушаться.

Некоторое время они просто сидели молча.

Она – у окна, он – на стуле, чуть в стороне, как учили в старой жизни: не загораживать свет, не нависать. Тишина между ними была не пустой – в ней, как в старом радиоприёмнике, шуршали помехи чужих времён.

– Ты сегодня… средний, – первой нарушила молчание мать.

Он моргнул.

– В смысле?

– Не маленький и ещё не весь седой, – объяснила она терпеливо, как ребёнку. – В прошлый раз ты был очень… – она поискала слово, – измученный. Старый. Слишком. Раньше – наоборот, только-только научился бриться.

Она чуть наклонила голову, рассматривая его.

– А сейчас ты между. Мне так легче. Меньше скачет.

Он улыбнулся краем рта.

– Рад, что попал в удобный возраст.

– Не умничай, – автоматически отрезала она. Это был тот же тон, что когда-то обрывал его попытки уходить от прямых ответов шутками.

От этого простого «не умничай» ему вдруг стало теплее, чем от любого солнца за окном.

– Ты приходишь не по порядку, – добавила она уже мягче. – Иногда ещё совсем маленьким. Вытираешь нос рукавом. Иногда… – она прищурилась. – Иногда тебя вообще нет. Только… – она провела пальцами по воздуху, будто нащупывая кого-то за стеклом. – Тень.

Он знал, о чём она. В каких-то линиях он так и не решился прийти. В каких-то – не успел. В каких-то, возможно, уже не было ни её, ни этого корпуса, ни города. Но Синхрон сжал всё это в один коридор, одну палату, один стул у окна.

– Какой я сегодня ещё? – спросил он.

Её пальцы – то старческие, с прозрачной кожей, то молодые, жилистые – нашли на одеяле невидимую складку и начали её разглаживать. Знакомый жест: так она когда-то справлялась с волнением перед экзаменами, перед разговорами с учителями, перед визитом участкового.