Последняя петля (страница 7)

Страница 7

– Ты ещё… – она прищурилась, всматриваясь в него, как в далёкий объект. В её зрачках на секунду мелькнули отражения, которых он не знал: лабораторный свет, холодные панели, стекло серверной. – Ты ещё совсем не был.

– Это как?

– Я вижу тебя… там, – она кивнула не к окну и не в коридор, а куда-то в сторону, где, по её ощущению, проходила другая линия. – Ты стоишь в белой рубашке, очень злой, очень живой. Но тебя ещё нет.

Мартин сглотнул.

Он помнил белую рубашку. То утро, когда его вели в сердце Хроноса – официальное, выхолощенное, с подписями на бумагах. Тогда казалось, что это очередное дело, просто крупнее. Тогда ещё была стрелка времени – напуганная, подёрнутая судорогами, но живая.

– Там… – мать нахмурилась. – Там ты ещё выбираешь. Всё впереди. А тут…

Она замолчала. Складка на одеяле исчезла; пальцы сжались в кулак.

– Тут ты уже выбрал, – тихо закончила она.

Ему хотелось сказать, что выбор был не его. Что обстоятельства, что сеть, что тысячи других рук, подписывавших бумаги. Всё это было бы правдой – одной из правд.

Но в мире, где линии сливали в одну, любая попытка переложить ответственность выглядела как дешёвый монтаж.

– Наверное, да, – сказал он.

Она повернула голову к нему. На секунду лицо стало почти таким, каким было в его детстве, – без дрожи, без лишних временных налётов.

– Не «наверное», – сказала она. – Ты всегда очень точно всё делал. Даже глупости.

В уголках её губ мелькнуло что-то, похожее на улыбку, но не дотянулось.

– Мам… – начал он и почувствовал, как в горле встаёт что-то тяжёлое, шероховатое.

В детстве он боялся этих разговоров. Её прямоты. Её умения называть вещи своими именами, не смягчая. Тогда казалось, что это жестокость. Теперь – что единственное, что удерживает мир от полного растворения в вежливых формулировках.

– Я… – он поискал слова, которые звучали бы не как оправдание и не как отчёт для комиссии. – Это всё не новый эксперимент.

Она фыркнула.

– Я вижу, – сказала она. – Эксперименты хоть когда-то заканчиваются. Это… – она поискала взглядом, упираясь в потолок, в стены, в его лицо. – Это как вы потянули цепочку, а она оказалась кругом.

Она замолкла, и на секунду в палате стало совсем тихо. Даже капельница в соседней кровати, кажется, перестала щёлкать.

– Мам, – сказал он, – тебе… страшно?

Он спрашивал не как специалист по аномалиям, не как тот, кто знает, что такое «когнитивная дестабилизация». Он спрашивал как мальчик, который однажды услышал ночью, как мама плачет на кухне, и тогда не решился войти.

Она пожала плечами. Пожатие получилось несимметричным: одно – молодое, второе – старческое.

– Страх был, когда я не понимала, кто из тебя настоящий, – медленно произнесла она. – Когда ты приходил маленьким, а уходил старым. Когда я видела, как ты умираешь, а потом приносишь рисунок из школы.

Её пальцы снова нашли одеяло, но теперь не разглаживали, а собирали ткань в комок.

– А сейчас?

– Сейчас… – она задумалась. – Сейчас я знаю, что вы все настоящие. Все, которые ты. Даже тот, который ещё нет.

Она перевела взгляд на него и вдруг, совсем по-старому, строго, спросила:

– Ты ел?

Он не сразу понял, что она говорит о самом простом. В мире, где «смерть» и «рождение» перестали быть последовательными, такие вопросы звучали почти неприлично – слишком телесно, слишком конкретно.

– Не очень, – признался он.

– Вечно так, – вздохнула она. – Вечно бегал, всё расследовал, никого не слушал.

И вдруг протянула к нему руку – ту версию руки, в которой было больше силы, чем дрожи – и с неожиданной твёрдостью сжала его пальцы.

В этот миг он был точно маленьким.

Комната чуть сдвинулась, свет у окна стал мягче, ниже, как в те вечера, когда она ждала его с двора. В коридоре послышался детский смех, и Мартин не сразу понял, относится ли он к сегодняшнему этажу или к той далёкой лестнице, по которой он когда-то бежал домой с разбитой коленкой.

– Ты всё время приходишь, когда уже поздно, – сказала мать. – И всё время – когда ещё рано.

Она говорила не упрёком, констатацией.

– А правильно – когда? – спросил он, хотя ответ был заранее обречён на размытость.

Она усмехнулась. На секунду лицо стало совсем молодым – почти девичьим, с тем самым вспыльчивым огоньком, из-за которого она в двадцать лет ушла из одного города в другой, «чтобы начать своё время».

– Правильно? – переспросила. – У времени нет «правильно». Это вы ему навесили.

Пауза, ещё одна складка на одеяле.

– Я видела, как я тебя рожаю, – сказала она неожиданно. – И как ты приходишь ко мне седой. Иногда в одну ночь. Сначала боль, крики, врачи бегают. Потом – тишина, и ты сидишь вот так, в пальто, вечно мёрзнешь, – она дёрнула за край рукава, – и молчишь.

Он почувствовал, как пальто вдруг стало тяжелее.

– Я тогда боялась, – продолжала она. – Потому что не знала, в каком порядке это всё должно быть.

– А теперь?

– А теперь… – она посмотрела на него пристально. – Теперь я знаю, что вы оба – один и тот же. И то, что я чувствовала, когда ты был крошкой, и то, что чувствую к тебе сейчас, – никуда не делось.

Она вздохнула, и этот вздох был старым, хриплым, но внутри него звучала молодая грудь, ещё крепкая.

– Страшно только за тех, кто не успеет понять, – добавила она уже тише. – За детей. За стариков. За тех, кто застрянет между.

Он молчал.

Где-то в глубине черепа снова откликнулась сеть – сухим, почти техническим импульсом. Словно кто-то внутри Синхрона делал пометку: «эмоциональная нагрузка на края возрастного спектра: критическая».

Иногда он ненавидел эту свою встроенную уши-сети. Хотелось просто сидеть рядом, слушать мать, не превращая каждую её фразу в строку отчёта, в пункт внутреннего протокола.

– Мам… – сказал он, – если бы всё шло по порядку, ты бы хотела…

Он не договорил, но она поняла.

– Умереть сначала, а потом родиться? – уточнила и усмехнулась. – Нет, спасибо. Я уже наигралась.

Она повернулась к нему, и в этот момент лицо было совсем старым – с тяжёлыми веками, с маленькой сухой морщинкой в уголке рта, которая появлялась, когда она хотела скрыть, что ей больно.

– Смерть – это хоть какая-то точка, – сказала она. – Я не про сердце и дыхание. А про… – она постучала костяшками пальцев по виску. – Про это. Когда можно сказать: "всё".

Она замолчала и вдруг, как будто вспомнив, что говорит с сыном, а не с очередной врачихой, добавила:

– Я не боюсь умереть.

Он резко вдохнул.

– Я боюсь, что этого не дадут сделать.

Слова легли в воздух тяжёлым, плотным слоем.

Он хотел возразить, что никто не запрещает. Что смерть – естественный финал. Что…

И поймал себя на том, что это всё – старые фразы из старых книжек, из учебников, из лекций по этике, которые потеряли смысл в мире, где «умер вчера, жив завтра» стало не метафорой, а медицинским статусом.

– Здесь, – она кивнула в сторону окна, – одни уже умерли, но всё ещё ходят по коридору. Другие ещё не родились, а их уже лечат от чего-то.

Она снова сжала его пальцы, на этот раз осторожнее.

– Ты мне вот что скажи, – тихо спросила. – Ты там, внутри, видишь, как это всё устроено?

«Там, внутри» могло означать много мест: его головы, Синхрона, ядра в сердце Хроноса, куда его однажды встроили.

– Отчасти, – честно ответил он.

– Тогда запомни, – сказала она. – Смерть тоже должна быть.

Он почувствовал, как слова будто проваливаются глубже, чем просто в память. Как если бы где-то в одной из тех бесконечных таблиц, с которыми работала сеть, появлялся новый столбец: «право времени на конец».

Снаружи по коридору кто-то смеялся – такой лёгкий, чистый детский смех, что на секунду захотелось поверить: где-то там действительно начинается чья-то нормальная, последовательная жизнь.

Он знал, что это не так. Но мать смотрела на дверь с таким выражением, словно сейчас именно его десятилетний «он» ворвётся в палату, разбежится и прыгнет к ней на кровать, вцепившись руками в плечи.

– Ты его приводил, – неожиданно сказала она. – Того маленького.

– Когда? – спросил Мартин, чувствуя, как шевелится где-то в груди забытый страх.

– Потом, – ответила она спокойно. – Ты ещё приведёшь.

Она улыбнулась – и в этой улыбке было что-то невыносимо нежное и невыносимо страшное одновременно.

Потому что в мире, где можно привести к матери самого себя из другого возраста, вопрос «кто кого держит на этом свете» переставал быть риторическим.

– Ты испугался, – сказала мать.

Он даже не успел выдать привычное отрицание.

– Немного, – признался.

– Наконец-то, – хмыкнула она, и в этом хмыканье было столько прежней, земной иронии, что на секунду всё остальное – Синхрон, линии, статусы – отступило.

Она отпустила его руку, и возраст на её пальцах сменился: тонкие, почти прозрачные фаланги вдруг налились силой, кожа потемнела, стала плотнее, ногти обрели знакомую форму – ту самую, которой она когда-то резала хлеб и шлёпала его по ладоням, если он пытался стянуть кусок до ужина.

– Не бойся, – сказала она, молодая и старая одновременно. – Ты уже приводил. Значит, сможешь ещё.

– Может, это была другая линия, – осторожно возразил он. – Тот, кто…

Он не договорил: попытка развести «того» и «этого» себя в этом мире всегда заканчивалась одним и тем же – обе фигуры всё равно сходились.

– Линии, линии… – отмахнулась она. – Вы всё про свои линии. А я вижу просто: ты и ты. И ещё тот, маленький, который боится темноты.

Он хотел сказать, что этот маленький давно не боится темноты. Потом вспомнил ночи в серверных, когда свет гас по три раза за смену, и в полной тишине слышно было только, как дышит железо. И понял, что врёт.

– Я не хочу его сюда приводить, – произнёс он наконец.

Она приподняла бровь – то ли седую, то ли чётко очерченную, как в молодости.

– Потому что здесь я… – она поискала слово, – не одна?

Он понял, о чём она. В этой палате, помимо неё, жили ещё её собственные версии: девочка, которая плачет в подушку от обиды на мир; женщина, которая впервые понимает, что муж не вернётся; старуха, уставшая от собственных мыслей. Каждый приход мог задеть любую из них.

– Потому что здесь ты… – он сжал пальцы в замок, – разная.

– Я и дома такой была, – фыркнула она. – Просто ты тогда думал, что это разные дни.

Она отвернулась к окну, и он вдруг увидел в её профиле ту девчонку из старой фотографии, которую когда-то нашёл в ящике стола: мать лет семнадцати, с короткой стрижкой, в дурацком пиджаке. Тогда он удивлялся, что у неё вообще было «до». Сейчас – что оно всё ещё где-то живёт.

– Мар… – начала она и запнулась.

Он насторожился.

– Что?

– Я иногда вижу тебя… – она помолчала. – Совсем старым. Старее, чем можно. Не телом, – она кивнула в его сторону. – Здесь, – постучала по виску. – И боюсь за тебя больше, чем за себя.

Он усмехнулся, но как-то криво.

– В этом мире возраст – плохой критерий для страхов.

– Не умничай, – повторила она, но без привычной резкости. – Ты думаешь, я не вижу, как тебе тяжело держать всё это…

Она неопределённо махнула рукой, в жесте было и здание, и город, и мир.

– …на себе.

Он хотел сказать, что он ничего не держит. Что Синхрон работает прекрасно и без него, что он всего лишь один из узлов, слегка перегруженный.

Но в глубине головы, там, где сознание соприкасалось с сетью, что-то сухо щёлкнуло, будто подтвердило её слова.

– Не так уж и на себе, – всё же пробормотал он. – Тут ещё…

«Лея», – хотел добавить, но язык не послушался. Имя прозвучало где-то внутри, как тихий удар по стеклу.

– Ещё кто-то, – закончил он вслух.