Школа удивления. Дневник ученика (страница 3)
Я довольно рано заметил такую вещь: жизнь все время хочет тебя обмануть, сделать не так, как ты себе представил. Поэтому для того чтобы не произошло чего-то неприятного, нужно его представить себе как можно подробнее и прожить. Кто-то со мной не согласится в этом: у моей жены Лены противоположная точка зрения. А для меня так: радость должна быть нежданной, тогда она придет. А по-настоящему ждать надо неприятностей, быть все время лицом к беде. Приходит то, чего не ждешь, а если ждешь, оно не приходит. Это очень мучительная вещь, но если ты готов к неприятностям, скорее всего, они тебя минуют.
Из ярких детских воспоминаний, связанных с родителями, вспоминается, конечно, как завораживающе папа показывал мне фокусы. Исчезающие в руках шарики, бумажки… Фантастика! Он меня этим сводил с ума. Причем какие фокусы – манипуляционные, которые требуют ловкости рук. У него, например, был грандиозный по простоте и неразгадываемости фокус. Он мне его показывал, и я, маленький, не знал, что с этим делать. У меня вся жизнь упиралась в это чудо. Я не мог жить дальше, пока не узнаю разгадку. В конце концов папа меня пожалел и этому фокусу научил.
Это известный многим трюк с четырьмя хлебными шариками и двумя блюдцами. Я его и сам потом стал показывать, приводил в такой же восторг и недоумение всех своих студентов. Фокус основан на законах внимания: трюк совершается до того, как начался сам фокус. Пока говоришь и готовишь фокус, ты его уже сделал. Весь процесс дальше – чистое художественное шаманство. Я папу застал в состоянии абсолютного владения этим мастерством.
Папа очень любил цирк. И нам с сестрой Катенькой эту любовь передал. Помню, пошли мы с ним и сестрой на какое-то цирковое представление. Ощущение свежего запаха опилок, конского пота, навоза, закулисное рыканье львов… Все это очень будоражило мою детскую фантазию.
Выступал, помню, какой-то югославский фокусник. Он делал какие-то трюки на сцене, а потом пошел к зрителям. Первый ряд обошел. Мы сидим во втором: папа в центре, слева и справа от него сестра и я. Фокусник этот подходит к разным людям, что-то достает из их карманов, задает вопросы: «Вы не играете в карты? А вот у вас колода в кармане». И вот он к нам подходит, что-то такое говорит, тоже что-то достает. Потом замечаю у него легкую заминку, и дальше он, глянув на папу, делает какой-то странный, едва заметный жест. И уходит. Возвращается на арену, кланяется, звучат аплодисменты. Он говорит: «Никто ничего у меня не забыл?» – и вдруг вынимает из карманов связки наручных часов. И папа в этот момент говорит: «Я знал, что он снимает часы, и не поддался. Он попытался и понял по мне, что я все знаю».
Папа прекрасно знал многих цирковых артистов, их терминологию. Потом уже и я в институте стал дружить с цирковыми – Волжанскими, Бегбуди, Дуровыми. В нашей семье вообще уважение, интерес и любовь к цирку были от отца. То же самое и с музыкальной классикой. Папа знал симфоническую музыку, обожал дирижеров, объяснял мне с детства рассадку оркестра. Часто это бывало в Юрмале, в концертном зале «Дзинтари» в Майори, это очень важные места моего детства.
Папа же родился в Риге. Рижское взморье вообще было очень полезно для его здоровья, и мы часто летом туда ездили. Останавливались, как правило, в Майори, в пафосных санаториях ЦК партии Латвии. А на соседних улицах в частных домах жили папины родственники – двоюродные, троюродные братья. Я их до сих пор встречаю, но уже больше по миру.
В Юрмале концертный зал «Дзинтари» был площадкой прежде всего для больших симфонических коллективов. В детстве и отрочестве этот зал был для меня очень значимым местом. Папа регулярно меня туда водил. Я там видел и Геннадия Рождественского, которого папа очень чтил как дирижера и считал одним из лучших в своем деле, и Кирилла Кондрашина, он потом эмигрировал. Они в Юрмале давали концерты и заодно немножко отдыхали.
В Малом зале, закрытом, выступали камерные коллективы. Например, замечательный оркестр Рудольфа Баршая. Там пела Зара Долуханова, как скрипач начинал Владимир Спиваков. В то время директором Юрмальской филармонии был, если не ошибаюсь, Александр Литвак. Я хорошо его помню: изысканный, аристократичный, интеллигентный человек с нервным лицом. Он был очень импульсивным. Приучал публику приходить вовремя, не опаздывать, выдерживал нечеловеческие бои за это, претензии, недовольства. Юрмальская публика была ведь такой необязательной: расслабленная атмосфера, отдых…
Папа не только объяснял мне рассадку оркестра, но и говорил о паузах между частями, когда нельзя аплодировать, о дирижерах. Сильно позже я к этому профессионально прикоснулся, когда занимался пьесой «Контрабас» Зюскинда. Но вкус к музыке я приобрел, конечно, благодаря папе. Так было и с художниками: папа знал и любил живопись, многое мне объяснял. Он рассказывал про архитектуру, гуляя со мной по Ленинграду. Показывал, что такое ансамбль улицы, говорил о великих зодчих Петербурга: Росси, Кваренги, Растрелли, скульпторе Фальконе. Он учил меня понимать прекрасное.
Я хорошо помню мой первый сольный концерт в Майори, в том самом зале «Дзинтари», где мы с папой смотрели и изучали рассадку оркестра. Это уже было во времена, когда я стал довольно популярным артистом. В зале на полторы тысячи мест был аншлаг. Есть среди администраторов такой термин: «Он собирает» – так они говорят про артиста, который обеспечивает заполнение любого зала. Лет пятнадцать-двадцать в моей карьере было так, что, ткнув пальцем в любой кружочек карты Советского Союза, я знал, что своим именем обеспечу там аншлаг.
Помню, что на этот концерт в «Дзинтари» пришли мои родители. Это был сольный вечер чистого актерского лицедейства: я показывал очень много зарисовок, смешил публику и в этой же программе около получаса читал стихи Самойлова, Заболоцкого, Мандельштама, а потом танцевал. После концерта папа мне сказал: «Обязательно читай стихи!» Помню, я ответил, что это зависит от публики… И папа сказал: «Нет, знаешь, какой бы ни была публика, обязательно это делай. Таким образом ты даешь возможность и о себе полнее рассказать, и придаешь всему происходящему другой объем, глубину, говоришь об очень серьезных вещах. Правильно, что ты читаешь Мандельштама. Нужно читать сложные стихи. Не должно быть только смешно и весело».
В детстве я был ужасно стеснительным. Родители иногда за границу выезжали, привозили мне оттуда одежду – предмет моих мучений. Вещи эти были для меня неприемлемы, но тогда я еще не выбирал, во что одеться, меня одевали взрослые.
Когда выходил во двор в чем-то новом, я так стеснялся своей одежды, что ни с кем не играл. Пальто и шубки на каких-то модных клычках-пуговичках… У нас такое не носили, я ужасно страдал от стеснения. Вся эта одежда была мне к тому же велика, куплена на вырост, не по моему размеру…
Еще из воспоминаний о моих детских позорах и мучениях. На спектакли, которые я с раннего детства смотрел, скажем, в БДТ, я ходил с няней Тасей. И на меня опять надевали какие-то немыслимые штаны, которые были мне велики, какую-то ужасно вычурную нечеловеческую кофту, не как у всех. При этом Тася тащила меня маленького за руку со словами: «Пустите, это сын Райкина идет!» Я весь сворачивался, прятал лицо. Я вообще часто в детстве представлял собой рулон, для меня подобные слова Таси были проклятием. Самые чудовищные позоры моего детства.
Я уже тогда, ребенком, очень не хотел, чтобы ко мне относились как к сыну знаменитого артиста. И я всячески пытался из этого положения выйти. Когда кто-то в детстве смотрел на меня горящими от любопытства глазами и спрашивал: «Мальчик, а как твоя фамилия?», я всегда с полной уверенностью говорил: «Векслер». И человек сразу обламывался. Был у меня дружок Юлик с такой фамилией. Мне она казалась весьма подходящей для таких случаев.
Как и все дети, я очень чувствовал фальшь. Всегда очень не хотел, чтобы ко мне относились как-то иначе, чем как именно ко мне лично. Крайне болезненно подобное воспринимал. Сейчас я могу на себя тогдашнего смотреть как на другого человека (как если бы изучал какую-то обезьяну, от которой произошел), и во многом мне этот ребенок очень нравится. Есть что-то, что мне очень дорого в том, каким я был. Например, я хотел получать только то, что заслужил сам, не желал иметь дивиденды от имени своего отца и вообще никаких падающих на меня лучей папиной славы.
У меня есть ощущение, что я был очень послушным. Родители не воспитывали меня как-то специально, почти не вели со мной назидательных бесед. Мое детское понимание, что хорошо, а что плохо, складывалось из того, что было принято в нашей семье, шло от родителей. И я это мгновенно понимал, считывал без слов.
В каком-то еще совершенно детском возрасте я почуял, что в материальном смысле мои родители благополучнее многих. Однажды мама сказала: «Мы не можем это купить, очень дорого». Тогда я сказал: «А у папы в одном кармане тыща и в другом кармане тыща». На всю жизнь я запомнил, как мама меня тогда пристыдила за эти слова, потом еще и папе сообщила, и он сказал: «Фу!» Помню, что от стыда и позора я залез под стол. Никаких больше объяснений мне не потребовалось. Мгновенно я понял, что говорить и думать так очень нехорошо.
Вообще, про папины заработки в то время ходили басни. Как артист эстрады разговорного жанра – так это, кажется, тогда называлось – он получал за спектакль сорок рублей. Играя в месяц двадцать спектаклей, он зарабатывал восемьсот рублей. Конечно, это было много – такой была зарплата советского академика. При этом папа получал разительно меньше, чем, например, печатавшиеся в то время известные писатели. Таких денег у папы никогда не было.
Еще из воспитательных моментов помню, как папа рассказывал мне про одного виолончелиста. Делал он это очень увлеченно, как большой поклонник симфонической музыки. А я у него неожиданно спросил: «А кто знаменитее: он или ты?» Папа сразу замолчал и вдруг ужасно помрачнел. Он по гороскопу Скорпион, у него была сильнейшая энергия, атмосфера вокруг него возникала или менялась безо всяких дополнительных опознавательных знаков. Он посмотрел на меня из-под полуприкрытых век и сказал: «Никогда больше таких глупых вопросов мне не задавай». И я буквально почувствовал, как у него испортилось настроение.
А когда оно у папы портилось, пространство вокруг сгущалось и тяжелело. Помню, когда я уже совсем взрослым пришел в папин театр работать, мне говорили: «Вот ты бегаешь-орешь по театру, а пользы чуть. А Аркадий Исаакович тихим голосом что-то говорил, и человек сразу подавал заявление об уходе. Вот это эффект!»
Бывали, конечно, в нашей семье стычки в пределах огромной любви. Помню, я как-то в своей комнате уединился, что-то сочинял перед зеркалом, танцевал. В такие моменты я не терпел, когда кто-то ко мне заходил: для меня это были моменты абсолютной свободы и сосредоточенности. Я был жутко стеснительным и только сам с собой, стоя перед зеркалом, мог как-то раскрепоститься. В один из таких моментов мама и заглянула, и я сгоряча сказал ей что-то грубое. Она тогда на меня обиделась…
Бывали, естественно, какие-то нервы и слезы, но в общем и целом у нас была совершенно счастливая любящая семья.
Мама, конечно, со мной больше разговаривала, чем папа, всегда мне что-то объясняла. Она была внимательной, открытой. Была моим духовником. Она часто читала мне вслух. Сначала я носился, не слушал – был очень подвижным ребенком. «Сынок, ну давай я тебе почитаю». И начинала своим замечательным голосом читать так проникновенно и хорошо. У нее были очень ясная дикция, красивый голос. Мама могла заплакать, читая трогательные сцены из классики. Поначалу я вертелся, но она как-то увлекала меня, гипнотизировала тоном.
Мама часто читала мне Тургенева: стихотворения в прозе, «Записки охотника». Особенно я полюбил два рассказа: «Чертопханов и Недопюскин» и «Конец Чертопханова». Они произвели на меня оглушительное впечатление.
