Молитвенник (страница 2)
Глазки служащего злобно сузились.
– Не бросил, а прервал, наверное, скоро возобновлю, когда порядок здесь наведём. Я так понимаю, что господин инженер – как раз один из тех, кто нам в этом мешает. Повестку подай…те. Что тут у нас? Очень интересно. Ну присаживайтесь, долгие разговоры мне вести некогда, вон, люди ждут. – На слове «люди» Валдис кивнул на дверь, а само слово произнёс так многозначительно, что Янис понял, что относится оно к кому угодно, кроме него, врага нового порядка.
– Я не совсем понял, – смутившись начал Янис. – Тут написано, что это по поводу каких-то нарушений, связанных с моей женой, и хотел бы…
– Какая она тебе жена? – оборвал его чиновник. – Ты что, венчался с ней?
– Нет, но мы зарегистрировали брак официально, в загсе.
– Ах, о-фи-ци-ааально, – передразнил Валдис. – Это, конечно, меняет дело. Она теперь и не жидовка, наверное.
Встав из-за стола, служащий прошёлся по кабинету, остановился спиной к посетителю, покачиваясь с пятки на носок, и наконец утвердив вес на массивных каблуках модных ботинок, не оборачиваясь выплюнул:
– Смог вот так вляпаться – умей и исправить. А исправить можно и даже нужно. Особенно теперь, когда мы освободились от коммунистической заразы, сами хозяева на своей земле и без пяти минут арийцы.
Валдис запнулся, ну хватил так хватил. Но быстро собрался, развернулся, прошествовал за стол и наставительно продолжил:
– Так вот, можно исправить. Даже разводиться не надо – эту отправляешь к своим, в гетто, получаешь справку, что она там, и всё – ни имущество делить не надо, ни алименты платить. Детей, кстати…
– У нас нет детей! – выпалил Янис, заметив, что говорит это с облегчением. Кто знает, что новые власти приготовили для наследников смешанных семей.
– Ну так тем более, – ободряюще произнёс Валдис. – Чего её вообще такую оставлять?
– Что ты говоришь?! – возмутился Янис. – Она что, котёнок приблудный, чтобы решать, оставлять или в ведре утопить? И какую это «такую»?
– А ну, не сметь мне тыкать в моём кабинете! – взвился «господин». – Жидовке своей тыкать будешь и коровам на хуторе. А тут мне чтоб порядок был! Смотри-ка – я на него время трачу, как с человеком разговариваю, а он мне возражать! Сам должен понимать, с кем связался. И последствия тоже понимать. Короче, на сегодня приём окончен, пойди мозги собери, подумай, оставляешь ли эту, и если ума не хватит решить правильно и свезти её в гетто – приходи сюда в восьмой кабинет за предписанием манипуляции. Всё. Следующий!
Из комендатуры мужчина вышел как оплёванный, скажи кто-то раньше о его жене, как о падшей, «такая», или как про кошачий выводок «оставить» – в морду бы дал не задумываясь, хоть и совсем по натуре своей не драчлив. А тут власть, официальный её представитель. И слово это гаденькое «манипуляция»…
Обо всём этом Янис жене не сказал, та и так переживала за свою родню, хоть и держалась бодро.
В те дни из деревни приехал мужнин отец, и, закрывшись на кухне, мужчины долго и бурно о чём-то говорили. Предмет разговора был понятен – Серафима не раз слышала своё имя, но подслушивать ей претило, и чтоб не стать невольным свидетелем чужой беседы, она ушла в дальнюю комнату. Закончилась встреча родственников мирно, свёкор передал деревенские гостинцы и приветы, многозначительно посмотрев на сына, сказал, что ждёт в гости, с тем и уехал. Кого ждёт, только сына или их обоих, она тогда так и не поняла и переживала. Серафима с мужем и знакомы-то были всего год, из них полгода женаты, и как в таких обстоятельствах он может себя повести – кто знает!
У неё не было никаких оснований Янису не доверять, но и особенно доверять – тоже. В браке недавно, детей нет, семья его приняла не так чтоб с распростёртыми объятиями, да и у самой характер не сахар. А главное, при новой власти её происхождение казалось преступлением, сводя на нет все заслуги. Даже странно было вспоминать, что пару лет назад она считалась завидной невестой – умница, красавица, из хорошей семьи и прилично образованная.
Утопиться
Домой, в Ригу, они с мужем вернулись в октябре сорок четвёртого. Серафима была в положении, и оставаться на хуторе дальше казалось опасным, да и вести с полей сражений говорили о том, что немцам сейчас не до глупостей, и не станут они уже гоняться за беременной женщиной – одним из немногих уцелевших осколков разбитого латвийского еврейства. Герры офицеры срочно паковали личное имущество, изрядно раздобревшее еврейским антиквариатом и прочими ценностями, вывозили семьи и правили дорожные документы особо отличившимся пособникам. Да и мало ли прочих дел у людей на сломе войны?
Возвращение Серафимы осталось незамеченным ещё и потому, что на всякий случай предусмотрительный муж заранее позаботился о другой квартире, в доме, где соседи не знали их семью. Выменял? Выхлопотал? Серафима особо не вникала. За годы жизни на отдалённом хуторе она полностью доверилась своему мужу и его родне, тем паче что собственной у неё больше не осталось, и она об этом знала. Ещё тогда, в сорок первом, через пару недель после их отъезда в деревню, родные были расстреляны. Все, кто остался в Риге. И сестра, и её принцесса Ханночка, и не дождавшийся бар-мицвы Даник.
Дольше всех прожил в гетто муж сестры, Довид, хотя Серафима не знала, можно ли назвать жизнью тоскливые будни того, кто в одночасье потерял родителей, жену и детей. В отличие от многих товарищей по несчастью, стремившихся выжить вопреки лишениям и потерям, молодой, но уже поседевший мужчина целыми днями сидел на шатком стылом крыльце в одной лишь ещё мамой вязанной безрукавке поверх поношенного костюма. На тощем снегу он пытался разглядеть буквы, желательно родные, идишские, но можно и латышские, а то и вовсе не буквы, а знаки. Как пишут из рая, он не знал, но очень ждал весточку от жены, знак – в порядке ли они там, как устроилась, как дети. Как-то в середине зимы Янис, муж Софочкиной сестры, передал Довиду зимние ботинки – тёплые, основательные, на натуральном меху, а проку-то – Довид старался далеко от крыльца не отходить. Он не боялся пропустить возможность разжиться едой, не боялся холода и смерти, боялся лишний раз отвернуться, лишний час поспать и снега – очень боялся снега. Вот пришлёт-таки Софочка знак, а проклятый снег разметает, украдёт, похоронит, как похоронил… Нет, об этом Довид старался не думать. По весне вроде оживился, снег больше не грозил, да и на крыльце сидеть было теплее, разве что крыльцо было другим – оставшиеся сухие крошки латвийских евреев пересыпали в ещё более тесный мешок малого гетто, большое гетто отдали под импортных евреев, привезённых из Австрии, Германии, Чехии, Венгрии и прочих заграниц, в которых Довид не был, да и не интересно вовсе – потом с Софочкой и детьми вместе посмотрят, сверху, давно же все вместе попутешествовать хотели, да выбраться всё не получалось – то одно, то другое. «Теперь нет, теперь точно всё будем вместе делать, на шаг их от себя не отпущу, – думал мужчина, разглядывая засыпанный черёмухой двор. – Как белый лист земля, вот на таком бы написать, ну же, Софочка, сокровище моё, девочка моя, напиши же мне, родная! Я сколько надо подожду». В конце концов Довид так терпеливо научился ждать, что, пожалуй, и до конца войны мог бы дожить, но в октябре сорок второго, после восстания в гетто, к которому, к слову, он отношения не имел никакого, его и восемьдесят других узников казнили. Чтоб прочим неповадно было.
Про смерть Довида Серафима не знала и в сорок четвёртом, не знала она и о том, живы ли депортированные родители, а их возвращение казалось невозможным даже при условии освобождения Латвии от фашистов. По рассуждениям самой женщины и из разговоров с семьёй мужа получалось, что если русские Латвию освободят, то уж вряд ли скажут: «Вот вам, дорогие граждане, свобода, стройте себе свою республику и живите, как до сорокового». Скорее всего, продолжится оккупация, теперь уже русская. А если русские родителей сослали, с чего бы им теперь родителей возвращать? По всему выходило, что ожидать их возвращения не приходится, так же как и воскрешения сестры с семьёй. Рассчитывать остаётся только на семью мужа. Тем паче что ещё на хуторе они со Скайдрите, матерью мужа, договорились, что, как только Серафима родит, та приедет помогать. Так и сказала, что, мол, хоть сенокос, хоть у коров отёл – жди.
В ноябре того же сорок четвёртого, аккурат ко Дню независимости, Серафима родила прелестную девочку. Правда, как и думали, в уже освобождённой от немцев Риге праздник не отмечался – независимости не случилось. Разумеется, девочку назвали почти латышским именем Элина. Нет, называть еврейским уже было не так опасно, но вроде как ни к чему, ничего еврейского в жизни молодой мамы не осталось – ни еврейской родни, ни еврейских праздников, ни привычных лакомств. Даже поговорить на родном идише ей было не с кем. Русский Серафима знала, но с чего бы ей, коренной латвийской еврейке и жене латыша, превращать его в семейный язык? Разумеется, с мужем и его – а теперь уже совсем её – семьёй она говорила по-латышски. Только крестить дочку Серафима отказалась, а родственники, уважая её веру, и не настаивали.
В сорок девятом вернулась мать. Тень матери, худющая, едва живая и мало жизнеспособная. А через пару месяцев после возвращения матери Серафима родила вторую дочку. Её назвала Анной, в честь погибшей племянницы Ханны, но более адаптировано к нынешним временам, не опасно. Жили они в той же квартире на Стрелниеку, которую в сорок четвёртом немыслимой ловкостью добыл муж Янис. Жили скромно, квартира пусть на первом этаже и небольшая, но уютная, а главное – с удобствами. После трёх лет хутора наличие электричества, воды и канализации Серафима очень ценила. Жизнь в центре города обеспечивала ещё один большой плюс – близость хороших школ, что немаловажно, когда дома две дочки.
Школы для девочек были выбраны, разумеется, латышские, да и какие ещё: по-русски девочки говорили с трудом, как на иностранном, идиш не знали вообще, да и не думали узнавать, ведь считали себя латышками. Мама и еврейская бабушка всё латышское в них поддерживали – из благодарности спасителям и на всякий случай. Когда младшая выбрала учёбу в Академии художеств – поддержали, у девушки были явные способности. И когда влюбилась в своего латышского сокурсника – тоже, дело молодое. Правда, на их свадьбе уже только родители гуляли и родственники отца, мама Серафимы к тому времени ушла в рай, присматривать за Ханночкой и Даником.
В семьдесят втором, когда весь город благоухал липовым цветом, Серафима стала бабушкой Дайниса, болезненного малыша, рождённого немного недоношенным, а оттого слабеньким и склонным к аллергии. Малыш с родителями жил отдельно, но опа и ома[6] нянчили его при любой возможности, а их квартирка на Стрелниеку была для него вторым домом. Имя первенцу придумывали большим семейным советом. Счастливый отец настаивал на Иманте, но мнения разделились, и колышимая ласковым ветерком занавеска то и дело выбалтывала кусту сирени под окном новую версию: «Оярс! Вилис! Вайрис!» Разумеется, предлагаемые имена были латышскими. А какими ещё? Серафима отстранённо молчала, не предлагать же ей Хаима, в честь отца, или Берла, в честь деда. Но когда услышала «Дайнис», встрепенулась. Очень уж на Даника было похоже. На того Даника, Даниэля, что не по своей воле так рано оставил дедов молитвенник. Может, Дайнису и оставил?
