Молитвенник (страница 4)

Страница 4

Русский язык Дайнис не так чтоб хорошо знал, но понимал – в школе его учили, читать по-русски мог и говорить немного. Хотя к восемьдесят девятому изрядно язык забыл – в их сельской школе подолгу не было учителя русского, да и отец говорил, что скоро этот язык вообще не понадобится. Правда, мама утверждала обратное, мол, лишних языков не бывает и уж тем более не лишний русский, но если это слышал папа, то хмурился, а потом за закрытыми дверями они долго о чём-то спорили. Родители вообще в последнее время всё чаще ссорились, и парень уже не помнил, когда слышал маму смеющейся. А ведь она та ещё хохотушка была, по поводу и без – всё в шутку переводила, его шкоды детские, папины мелкие бытовые провинности, длительное безденежье, довольно скромную жизнь в коммуналке.

В детстве, бывало, просто поедут на Взморье, на станции Будури сойдут и до Майори пешком, мороженое по дороге купят – счастье. И вот прямо на проспекте, где другие дамы солидно прогуливаются, мама вдруг вскрикнет: «Догоняй!» – и как припустит! Папа за ней, догонит, на руки подхватит, целует, щекочет, а мама хохочет-заливается, потом они мелкого загребут и так смеющимся клубком вывалятся на морской берег.

Давно мама не смеялась, – подумал Дайнис и вздохнул. Испачканные горчицей единственные приличные брюки тоже явно не поднимут ей сегодня настроения. – А я сам тоже хорош, – продолжил самоедствовать он. – Когда я ей в последний раз радость какую-то доставлял? Вот в детстве на именины ей каждый раз сюрприз какой-нибудь готовил, мастерил что-то, сто лет уже ничего подобного не делаю. Как в деревню переехали, так и перестал, обозлился на них, а она до сих пор хранит и досочку, что выжигал ей на уроке труда, и копилку из фанеры, лобзиком вырезанную, и ёжика из каштана, и даже уродского пластилинового зайца бережёт – страшного и коричневого, ну не было под рукой пластилина другого цвета. И так радостно тогда было всё это для мамы делать, а потом дарить, всегда сюрпризом, «мамуля, закрой глаза». Сейчас же никакого настроения, только злость одна, да и сама виновата.

На этой мысли парень осёкся и подумал, что, наверное, мама права, когда говорит, что в последнее время он всё больше становится похож на отца. О внешнем сходстве речи не было – оно стопроцентное, что уж тут обсуждать, мама имела в виду характер.

А ведь и вправду похожим становлюсь, причём в плохом. Рисовать как отец никогда не научусь, ленив слишком, и говорить так заумно не умею, а вот злым, как он, становлюсь. И виноватых находить научился, уже и мама передо мной виновата, так что совсем её радовать перестал. Как будто она любить меня меньше стала или заботиться обо мне меньше. Мама же, наоборот, всегда учила в любой неприятности свою вину искать, ответственность на себя брать, чтобы больше так не вляпаться.

По дороге домой, в автобусе, парень всё думал о сегодняшнем происшествии, из головы не выходил этот малахольный очкарик с плеером. Он на самом-то деле не сам догадался его жидом обозвать, совпало просто – Имант так первый сказал, а друзья отца говорили, что это ругательство вроде не такое уж и ругательное, не матерное точно. Почему-то вспоминался ему и одноклассник, с трудом говоривший по-латышски и смешно картавивший, и учитель шахмат, пожилой Аркадий Наумович, говоривший с бабушкой на незнакомом языке.

Дайнис уже корил себя за дерзкий ответ на бабушкин вопрос. Возможно, отреагируй он сдержанней, они бы ещё поговорили, и он, может быть, понял бы причину столь острого негодования всегда терпеливой бабушки. Но, с другой стороны, и вопрос дикий: «Что б ты сделал, если бы оказалось, что ты еврей?» С какой стати я вообще должен себе это представлять? Может, мне ещё представить, что я цыган, русский? А лучше – сразу человек-медведь, былинный Лачплесис[8].

Хотя, возможно, у этого есть какая-то подоплёка? Бабушка любит это слово – «подоплёка», она вообще любит сложные слова, видно, и впрямь хорошее образование давали им тогда в их гимназиях, не то что нам сейчас. Вон, отец психует, что я в истории родной страны ничего не смыслю и в английском ни в зуб ногой… А если подоплёка – то какая? Что я могу быть евреем? Очень странное ощущение: всю жизнь будучи кем-то одним, вдруг в солнечный майский денёк оказаться кем-то другим. Да и как я на семнадцатом году могу оказаться евреем, если шестнадцать лет был латышом, папа мой латыш, мама латышка и все родственники латыши? Бред какой-то, спятила старая.

Решив на всякий случай дома переспросить, так и закемарил, разморённый ласковым весенним солнцем, опершись щекой об окно. Горчичное пятно давно высохло и стало почти незаметным. Хотя чёрт побери эти уродские брюки – нормальные родители своим детям уже давно джинсы купили, а он так давно своих об этом просил.

Первые джинсы

Мечта сбылась через год с небольшим – на восемнадцатилетие получил-таки Дайнис заветные джинсы, оригинальные, американские, «Монтана». Более козырными считались «Вранглер» или «Ливайс», но и «Монтана» были куда лучше застиранных школьных брючек, тем более что школьную форму в том году как раз отменили. То есть в деревенских школах, может, и по-прежнему всё осталось – этого Дайнис не знал, ибо этот учебный год он начал в самой что ни на есть центровой школе Риги – отец оказался так полезен национальному движению, что ему помогли с возвращением в Ригу, выделили жильё, оформили прописку.

Заказы тоже посыпались как из рога изобилия, но новоявленный функционер был так занят на общественно-политической ниве, что над заказами день и ночь сидела его будущая бывшая жена – так в то время называл Кристапс маму своего единственного сына. Впрочем, разводиться родители не спешили – никто из них другую семью заводить не планировал, мама ушла в работу и вселенскую тоску, папа подженился на новой карьере, а статус семьянина для общественного деятеля только в плюс.

Как ни странно, переехав в Ригу, Дайнис бабушку навещать стал реже, вроде и в одном городе теперь живут, а как-то не с руки. Да и охлаждение, начавшееся между ними с того дурацкого инцидента во дворе её дома, со временем только усиливалось, и юноше уже казалось странным то, с каким удовольствием он проводил время с бабушкой раньше.

Мама же, наоборот, вернувшись в город, стала бывать у своей матери намного чаще, чем до их отъезда на хутор. Вряд ли так уж соскучилась за эти несколько лет, ведь в Ригу родители ездили регулярно и тогда – отец по партийным делам, мама по рабочим, скорее отогревалась на родном плече от безразличия мужа. Поначалу она часто предлагала сыну сходить к бабушке вместе, вскоре, видя его нежелание, от этой идеи отказалась, а потом и вовсе не до того стало – её родной город ощетинился баррикадами.

Это не укладывалось в голове – ещё в начале декабря она говорила мужу, что ни к чему хорошему их подвиги не приведут, имея в виду призывы Народного фронта вступать в отряды добровольных стражей порядка и разные подстрекательства против советской власти, то тихо, то громко звучавшие со всех сторон. Пыталась приводить доводы, что нельзя не учитывать противодействия немалой части русскоязычного населения, что по городу гуляет расформированный, но не обезоруженный, голодный и злой ОМОН, и вообще при попытке выхода из СССР Москва утопит Латвию в крови. Кристапс только смеялся, но не как когда-то, широко и весело, а издевательски, сузив глаза, которые в эти моменты превращались в подобие бойниц. Дайнис такие сцены не любил – ему нравились искренний смех и по-доброму распахнутые глаза родителей, так ему было спокойней.

Пытался заступаться за маму, она вон какая худенькая против здорового хуторянина отца, который, между прочим, сам всё детство внушал сыну, что девочек и женщин надо защищать. Только благодарности за это никакой не получал. Мама отрезала, что сами, мол, разберутся и договорятся, отец ухмылялся: договоримся, конечно, такие, как твоя мать, – специалисты договариваться, в июне сорокового года советских цветами встречали, в июне сорок первого – немцев, всё договариваться пытались.

Дайнис вникать во всё это совсем не хотел – преподносимая в предыдущих классах информация и трактовка истории столько раз менялась, что поди разберись. В начальной школе даже политинформации были, с осуждением капиталистов и прочей скукотой, субботники, утренники, смотры советских песен, сбор металлолома и макулатуры; во втором классе в течение месяца их чуть ли не каждый день таскали на стадион – репетировать со школьниками всех школ самого большого района столицы построение в… цифры 6 и 0 и буквы ЛЕТ КПСС. В средних классах готовили к ядерной атаке коварных американцев, которую надлежало пересидеть в канализации, предварительно зачем-то изучив автомат Калашникова.

В старших классах те же учителя теми же ртами вдруг стали рассказывать о сексе, СПИДе и без пяти минут независимой Латвии. При этом на всякий случай экзамен по истории КПСС отменён в школах не был и на тот же случай выходить из упомянутой КП никто не торопился. К слову, отец утверждал, что и в их Народном фронте чуть ли не треть – коммуняки. Вот и в их подъезде на днях какой-то урод горелой спичкой на чистой побелке вывел: «Руским Рига гансам фига». Вот так, с одной «с», не заморачиваясь с орфографией, вместо восклицательного знака обильно оросив стену мочой. «Это сделал идиот или провокатор!» – прокомментировала мама. «Скажи проще – русская свинья», – утвердил отец.

Обстановка накалялась, то тут, то там стали раздаваться взрывы – неизвестные подкидывали взрывчатку то к зданию ЦК партии, то к Дому политпросвещения, то к больнице. «Провокаторы!» – тревожно, на выдохе говорила мама. «Герои и настоящие латышские патриоты!» – на восторженном вдохе утверждал отец.

Новый год встречали в какой-то неясной тревоге, а в январе началось совсем уж дикое: в город вошла тяжёлая техника, притащила брёвна, балки, бетонные блоки. Грязные, только что из сельской местности тракторы деловито жужжали бок о бок с чистенькими городскими подъёмными кранами, обкладывая оборонительными сооружениями правительственные и прочие важные здания, и тут же на охрану этих сооружений собирались люди, городские, деревенские, латышские, русские – люди были тоже разные.

На поликлиниках вдруг повесили флаги, как на госпиталях в фильмах про войну, – белые с красным крестом, девушки ходили, перекинув через плечо такие же сумки. Это напоминало младшую школу, когда самую аккуратную девочку назначали санинструктором, мама шила ей вот такую же сумку с красным крестом, и лопающаяся от гордости назначенка воспаряла над одноклассниками, строго требуя по окончании перемены продемонстрировать ладони и отправляя грязноруких в уборную «привести себя в порядок».

Теперь же девушки с сумками ходили сосредоточенными и хмурыми, не проверяли ладошки, что было досадно: в восемнадцать гормональных лет такая проверка могла бы оказаться кстати – отличный повод для начала беседы. Главное, никакой неловкости – руки-то чистые, джинсы сидят хорошо, на ногах новые кроссовки – подарок бабушки, ей какие-то родственники откуда-то прислали (хм, кто бы мог подумать, что у неё есть родственники за границей. Надо бы расспросить при случае, вдруг пригодится).

Да, рассматривать симпатичных санитарок в этом возрасте намного интереснее, чем поддаваться нагнетаемой взрослыми панике, что, мол, не сегодня так завтра в город введут войска.

Дайнис любил проводить время на баррикадах – первые два дня после школы приходил, потом – вместо. Отец такое времяпрепровождение сына поощрял, мать не возражала. Сам отец пропадал там с утра до ночи, называли его теперь исключительно официально – господин Лиепиньш. В отличие от сына, он не шёл домой, несколько часов просидев на баррикаде, а вместе с коллегами перемещался от одной к другой на служебной машине. Где-то речи толкали, где-то поддерживали собравшихся, подняв кружку из нержавеющей стали с немёрзнущей водкой, что при январском морозе было всегда кстати.

[8] Герой латышского эпоса.