Загадка Эдгара По (страница 2)

Страница 2

Когда мы остались наедине, мистер Брэнсби вытер остатки нюхательного табака большим перепачканным платком.

– Всегда нужно показывать им, кто тут главный, Шилд, – заметил он. – Запомните это. Мягкость – это хорошо, но она не сослужит добрую службу, если говорить о перспективе. Возьмите, например, Эдгара Аллана. Мальчик старается, этого нельзя отрицать, но родители слишком балуют его. Страшно подумать, каким бы он вырос, если б мы его должным образом не наказывали. Как говорится в Библии, кто жалеет розги своей, тот ненавидит сына.

Итак, в течение нескольких минут я получил хорошую работу, обрел новую крышу над головой и впервые встретился с миссис Франт и отпрыском семейства Аллан. Хотя я и отметил еле слышный, но незнакомый моему уху носовой выговор, в тот момент не понял, что Аллан – американец.

Как не понял и того, что миссис Франт и Эдгар Аллан проведут меня, шаг за шагом, в темные глубины лабиринта, туда, где прячутся кошмарные секреты и самые страшные злодеяния.

2

Но прежде чем я отважусь войти в этот лабиринт, позвольте вкратце рассказать вам о причинах моего помешательства.

Мы с тетушкой не встречались с тех пор, как я учился в школе, тем не менее, когда меня заключили под стражу, я попросил известить именно ее, поскольку других родственников у меня не осталось.

Она выступила в мою защиту в магистрате. Одним из его членов был солдат, склонный к состраданию. Поскольку я действительно швырнул медаль в присутствии целой толпы свидетелей, да еще и орал при этом: «Вы убийцы!» – то мало кто, включая меня самого, сомневался в моей виновности. Офицер гвардейцев оказался мстительным типом, и хотя медаль едва задела его, лошадь, испугавшись, взбрыкнула и сбросила его прямо на глазах у дам.

Поэтому казалось, что единственная дорога к состраданию – признать меня невменяемым. В тот момент я не особо возражал. Магистрат постановил, что я жертва периодических приступов сумасшествия, во время одного из которых я и ранил бравого офицера на черном коне. Члены магистрата пришли к выводу, что эта форма психического расстройства должна поддаваться лечению, поэтому стало возможным освободить меня из-под стражи, поручив заботам тетушки.

Она устроила меня в лечебницу доктора Хейнса, с которым консультировалась во время слушаний по моему делу. Хейнс оказался вполне гуманным человеком, не любившим сажать пациентов на цепь, словно собак, и обитавшим вместе с семейством в непосредственной близости от лечебницы. «Я согласен с Теренцием, – говорил он мне. – „Homo sum; humani nil a me alienum puto“[4]. Да, конечно, у кого-то из этих бедняг есть привычки, которые общество не понимает и не принимает, но мы с ними слеплены из одного теста».

Большинство пациентов были сумасшедшие и слабоумные, некоторые жестоки, иные глупы, но все печальны; помешавшиеся, сифилитики, идиоты, страдающие странными и страшными маниями или резкими перепадами настроения, так называемым folie circulaire[5]. Но было несколько и таких, как я, живших отдельно от остальных больных и обедавших вместе с доктором и его женой на их половине.

– Вашему племяннику требуется покой, умеренные нагрузки и полноценное питание, – говорил доктор Хейнс тетушке в моем присутствии, – и он пойдет на поправку.

Сначала я сомневался в его словах. Мои сны заполняли стоны умирающих, страх смерти и ощущение собственной никчемности. К чему мне жить? Чем я заслужил жизнь, если лучшие из мужей пали на поле брани? Сначала ночь за ночью я просыпался мокрый от пота, с бешено колотившимся сердцем, чувствуя, что мои крики все еще висят в воздухе, хотя они уже и стихли. Другие пациенты тоже кричали по ночам, так чем я хуже?

Однако доктор Хейнс сказал, что крики мне на пользу не пойдут, и каждый вечер давал мне настойку опия, чтобы унять тревогу или, по крайней мере, притупить ее. Кроме того, он заставлял меня говорить о том, что я сделал и что видел.

– Неприятные воспоминания, – однажды сказал он, – нужно лечить так же, как отравление несвежей пищей. Лучше очищать от них свой организм.

Я все еще не верил ему, цеплялся за свои страдания, поскольку, кроме них, у меня ничего не было. Я говорил, что ничего не помню, симулировал приступы помешательства, плакал.

Через пару недель доктор ловко сыграл на моих родственных чувствах, сказав, что если бы я взялся обучать его сына и дочерей латыни и греческому по полчаса каждое утро, то он смог бы урезать плату, взимаемую с тетушки за мое содержание. Первую неделю занятий доктор Хейнс с книгой в руках сидел с нами в гостиной, пока я заставлял детей заучивать наизусть грамматические правила и спрягать глаголы. Затем он стал оставлять меня с ними наедине, сначала на несколько минут, а потом все дольше и дольше.

– У вас талант к преподаванию, – как-то вечером сказал мне доктор.

– Я их не жалею и заставляю работать в полную силу.

– Вы делаете так, что им хочется вам понравиться.

Вскоре после этого доктор Хейнс заявил, что сделал для меня все, что мог. Тетушка перевезла меня в свою квартиру на узенькой улочке, ведущей к Стрэнду. Так я поселился в ее уютном гнездышке, словно неопрятный кукушонок с вечно открытым ртом. Днем я сидел в гостиной, а ночью спал там же на софе. Летом вонь, долетавшая с Темзы, казалась просто нестерпимой.

Вскоре я понял, что тетушка не совсем здорова и из-за моей дурацкой выходки с медалью Ватерлоо ей пришлось понести серьезные расходы, да и мое пребывание в ее доме – это обуза, хоть тетушка и старалась не подавать виду. Я слышал ее сдавленные стоны по утрам и видел, как болезнь разрушает ее тело, словно жестокий враг.

Однажды утром, когда мы пили чай, тетушка вернула мне медаль Ватерлоо.

Я почувствовал холод и тяжесть металла на ладони, дотронулся до широкой кроваво-красной ленты с темно-синими полосами по краям, а потом опустил руку и позволил медали соскользнуть на стол и упасть рядом с чайницей.

– Откуда она взялась?

– Ее передал один из членов магистрата, – сказала тетушка. – Тот, что проявил к тебе сострадание. Он тоже служил на Полуострове[6] и сказал, что медаль по праву твоя, ты ее заслужил.

– Но я же выбросил ее.

Тетушка покачала головой:

– Не выбросил, а швырнул в капитана Стэнхоупа.

– Разве это не одно и то же?

– Нет. – Тетушка добавила чуть ли не с мольбой в голосе: – Ты должен гордиться ею, Том. Ты с честью сражался во славу короля и своей родины.

– Да не было там, черт возьми, никакой чести, – проворчал я, но медаль взял, чтобы сделать приятное тетушке, и сунул в карман. А потом сказал – и это оказалось первым звеном в цепочке последующих событий: – Мне нужно найти работу, я не могу больше сидеть у вас на шее.

В тот период найти хоть какую-то работу было достаточно сложно, особенно ранее судимому психу, оставившему предыдущее место, не получившему рекомендаций и не обладающему ни достаточным опытом, ни влиянием. Но моя тетя когда-то вела хозяйство в доме мистера Брэнсби, который по-прежнему относился к ней с большой теплотой. От этих связей – случайных нитей воспоминаний, привычек и привязанностей, соединивших нас хрупкими незримыми узами, – зависит счастье многих действующих лиц моей истории и даже их жизни.

Я рассказываю вам это, чтобы объяснить, почему 13 сентября, в понедельник, я с готовностью принял предложение поработать младшим учителем в школе Мэнор-хаус в городке Сток-Ньюингтон. Вечером, перед тем как навсегда покинуть тетушкин дом, я решил прогуляться до Сити и оказался на Лондонском мосту. Несколько минут я стоял там, глядя на ленивую серую воду, медленно текущую между сваями, и суденышки, курсирующие взад-вперед. Затем я наконец запустил руку в карман бриджей, извлек оттуда медаль и бросил ее в реку. Я находился на той стороне моста, что обращена вверх по течению. Крошечный диск переворачивался в воздухе, поблескивая в лучах заходящего солнца. Медаль быстро исчезла под водой, словно возвратилась к себе домой. Возможно, ее никогда и не существовало.

– Почему я не сделал этого раньше? – спросил я вслух, и две молоденькие продавщицы, проходившие мимо под ручку, заулыбались.

Я улыбнулся в ответ, они захихикали, подобрали юбки и заторопились прочь. Это были хорошенькие девушки, и я ощутил, как по телу поднимается волна желания. Одна из продавщиц, высокая и темноволосая, чем-то напомнила мне Фанни, мою первую любовь. Девушки неслись словно листья на ветру, а я смотрел, как их фигурки покачиваются под тонкими платьями. Тетушке становится все хуже, подумал я, а я меж тем иду на поправку, словно подпитываюсь ее страданиями.

3

И снова я пошел пешком, чтобы сэкономить. Свой багаж я заранее отправил почтовой каретой, а сам двинулся в путь по старинной римской дороге, протянувшейся на север от Шордича и ведущей в Кембридж, – Эрмин-стрит. Дома лепились к улице, слепо следуя за нею, словно муравьи за каплями меда.

Примерно в миле к югу от Сток-Ньюингтона экипажи встали намертво, образовав изрядный затор. Я размеренно шагал вперед мимо извилистой ленты открытых колясок и кабриолетов, фаэтонов и повозок, почтовых карет и фургонов, пока не поравнялся с помехой. Потрепанный экипаж, запряженный одной-единственной лошадью, путешествующий в сторону Лондона, столкнулся с телегой пивовара, возвращавшегося из столицы. Оглобля переломилась пополам, и несчастная кляча теперь извивалась на земле, запутавшись в сбруе. Кучер экипажа размахивал пропитанным кровью кнутом прямо перед носом у возницы телеги, а вокруг них тем временем росла толпа сердитых пассажиров и любопытных зевак.

Примерно в сорока ярдах от места столкновения в очереди в сторону Лондона стояла карета, запряженная парой гнедых. Как только я заметил ее, у меня засосало под ложечкой, как от голода. Я уже видел этот экипаж – перед воротами школы Мэнор-хаус. На козлах восседал все тот же кучер, со скучающим видом глядя на происшествие. Стекло было опущено, и в проеме окна виднелась мужская рука.

Я остановился и обернулся, притворившись, что меня интересуют столкнувшиеся экипажи, и более пристально рассмотрел карету. Насколько я видел, внутри сидел лишь один пассажир – мужчина, который встретился со мною взглядом, а потом опустил глаза, вернувшись к какому-то предмету, лежавшему на коленях. У него было вытянутое бледное лицо, даже чуть зеленоватое, с правильными красивыми чертами. Накрахмаленный воротничок доставал чуть ли не до ушей, а шейный платок ниспадал белоснежным водопадом. Пальцы на окне ритмично двигались, словно отмеряя время в неслышной мелодии. На указательном пальце красовалось массивное золотое кольцо с печаткой.

Лакей поспешно вернулся с места происшествия, протискиваясь сквозь толпу, и подошел к окну. Пассажир поднял голову.

– Лошадь упала, сэр, одна почтовая карета пострадала, а у телеги отлетело правое переднее колесо. Говорят, остается только ждать.

– Спроси-ка вон того парня, на что он так глазеет.

– Прошу прощения, сэр, – сказал я, и собственный голос показался мне тонким и гнусавым. – Я ни на что не глазею, как вы изволили выразиться, просто мне очень понравилась ваша карета. Прекрасный образец высокого мастерства!

Лакей уже навис надо мною, источая ароматы лука и темного пива.

– Тогда проваливай. – Он толкнул меня плечом и понизил голос: – Полюбовался – и хватит!

Я не двигался.

Кучер замахнулся кнутом.

Тем временем мужчина в карете посмотрел прямо на меня. На его лице не читалось ни злости, ни интереса. В воздухе витала некая безликая угроза, – даже здесь, средь бела дня, посреди многолюдной улицы, в воздухе запахло чем-то опасным.

Я изобразил поклон и ретировался. Тогда я не понял, чем явилась для меня та встреча. Дурным предзнаменованием.

[4] «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо» (лат.).
[5] Циркулярное расстройство, состояние человека, когда мания и депрессия сменяют друг друга; один из видов маниакально-депрессивных психозов.
[6] Имеется в виду Пиренейский полуостров, где Англия и Португалия воевали против Наполеона в 1808–1814 гг.