Дело непогашенной луны (страница 7)
«Ну, – с улыбкою сказала Фирузе, когда Баг отключился, – теперь уж точно я остаюсь. В вечерний разговор двух старых друзей женщинам лучше не мешаться. Об одном прошу – пива много не пей. Знаю я Бага. Лучше бутылка вина, чем пять кружек пива». – «Фиронька, я вообще не собираюсь…» – растерялся Богдан. «Человек предполагает, – рассудительно молвила мудрая Фирузе, – а Аллах располагает». Богдан даже слегка обиделся. «Аллах вообще лозу пить не велит, ты что, забыла?» – «Это он нам, мусульманам, не велит, а за вами просто присматривает. Но все запоминает». – «Так что ж ты, раз он запоминает, мне советуешь вино пить?» – «Я тебе советую не вредить себе. Аллах любит, когда люди заботятся о своем здоровье и, если зло неизбежно, выбирают наименьшее».
В устах заботливой Фирузе Аллах порою напоминал добродушного и скромного семейного доктора, у которого всегда и для каждого есть простой рецепт, как не повредить себе; а остальное – кисмет.
А может, Фирузе права? Может, так и надо?
На всякий случай выйдя пораньше, Богдан подкатил к условленному перекрестку прежде напарника. Первое путешествие по ни разу доселе не виданным улицам прошло как в тумане: Богдан опасался заблудиться или не суметь объясниться с водителем, или разминуться с другом… Все обошлось, а ехать оказалось не слишком далеко. Богдан не говорил на иврите, а водитель не говорил ни по-ханьски, ни по-русски; но нынешний Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси[14] Богдан Оуянцев-Сю, сменивший Раби Нилыча на этом высоком посту несколько лет назад, сумел с достаточной степенью вразумительности выговорить адрес по-здешнему, – а водитель, докатив до названного места, с улыбкой повернулся к седоку и, каким-то чудом безошибочно угадав его национальность, в качестве ответной любезности сумел вполне внятно произнести на русском: «Двадцать семь деньги». Богдан старательно сказал: «Тода»[15], потом извлек из кармана горсть только что наменянных в гостинице местных лянов и чохов. Из уважения к древним обычаям ютаев их улусу даровано было право выпускать свои деньги по курсу – да и по виду – один к одному с общеордусскими денежными знаками, только вдобавок ко всем обычным письменам и узорам они несли на себе еще и привычные ютаям названия (зато и хождение имели только на территории улуса); местные козаки звали их по-свойски шенкелями да огородами.
Расплатившись, минфа[16] вышел в упоительное благоухание цветущего миндаля. Его бывший начальник жил в уютном пригороде Яффо, называвшемся зычно, колокольно: Рамат-Ган; Богдан знал уже, что это значит «Высоко расположенный сад» или даже, можно сказать, «Сад на холме». Холм, правда, к сезонам оставался равнодушен и выгибал свою широкую спину одинаково и в дождь и в вёдро, но бескрайний сад, в котором будто бы невзначай, сами собою, росли уединенные жилые дома и коттеджи, вот-вот собирался полыхнуть знойной, слепящей, как полдень, зеленью сикомор и смоковниц, и северное сердце Богдана заходилось от восторга – да тихой тоски по тому, что эта неистовая красота не его…
Не прошло и минуты, как с севера подкатил «цзипучэ»[17], и то был Баг. «Как он осунулся!» – подумал Богдан. «Как он посолиднел!» – подумал Баг. Друзья, однако, не успели даже обняться; дверь ближайшего дома – скромного, в два этажа – отворилась, и явно поджидавший их Мокий Нилович, придерживая застекленную створку одной рукою, вышел на порог и проворчал: «Ну вот. Дружба кочевых и оседлых в разгаре. Почему-то я так и думал, молодые люди, что нынче увижу вас обоих».
И вот теперь Богдан и Баг шагали по вечерним улицам Яффо молча. История, рассказанная Раби Нилычем, потрясла обоих.
«Так вот почему приглашены все Кормибарсовы, – думал Богдан. – Я-то думал, что это они из-за меня – а на самом деле, похоже, я из-за них. Но почему бек никогда ничего не рассказывал? А знал ли он сам? Может, его отец, Измаил, и ему не поведал о своей великой роли?»
Так вполне могло статься. Старик был очень горд, а потому – очень скромен.
«Вот откуда его старая дружба с отцом Раби Нилыча…»
Баг тоже думал о сложных хитропутьях истории. Как мало порой надобно для того, чтобы все пошло именно так, а не иначе, как мало – и как в то же самое время много. Амитофо… Время от времени он искоса поглядывал на Богдана; давно же Баг не видел друга! Напрасно, думал он, я так долго избегал с ним встреч… Совершенно напрасно.
Оба приятеля инстинктивно чувствовали, что разговор их, раз начавшись, будет долгим, и потому не хотели его комкать, начиная посреди веселой толпы. На завтра приходился праздник: Йом ха-Алия, День Восхождения из топких низин рассеяния. На рассвете исполнялось ровно шестьдесят лет с той поры, как первый ордусский транспорт с ютаями, бегущими из Европы, вошел в яффский порт, и сразу же (все было подготовлено, и ждали только этого события) Большой Совет Ордуси утвердил загодя подписанный императором указ об образовании на территории, специально выделенной из Тебризских земель, нового улуса с административным центром в Иерусалиме. Конечно, Иерусалим – особый город; но то, что там расположилось улусное правительство, никак не умалило его роли религиозного центра сразу трех великих религий; святыней многих Иерусалим был всегда, а вот столицею за всю свою историю служил только ютаям, так что решение выглядело вполне справедливым, и приняли его соответственно. В конце концов, для Ордуси с ее мешаниной вер и племен подобное не в новинку: стоит лишь то, что не может стать ни твоим, ни моим, сделать нашим – и многие проблемы отпадают сами собой; конечно, это наивный подход, но бывают в жизни положения, когда лишь наивность и выручает.
Оставалось поражаться, как слаженно и организованно было начато великое, несколько лет потом занявшее дело: первый разговор Измаила Кормибарсова с Моше Рабиновичем состоялся осенью (Раби Нилыч не сказал точно, в какой день – не знал или не помнил), а уже к концу европейского февраля все оказалось оговорено, согласовано, и корабли пошли. Правда, злые языки и по сию пору не уставали твердить, что если бы не это вопиющее вмешательство азиатской империи в суверенные дела демократической Европы, кайзер ни за что не вручил бы обер-камергерские ключи и канцлерскую должность Шикльнахеру, выпущенному таки под рукоплескания интеллектуалов из сумасшедшего дома; мол, такого национального унижения, такого плевка в лицо, как наспех замаскированная под доброе дело кража нескольких миллионов подданных, немцы не смогли стерпеть – и пошло-поехало; но Богдан и прежде полагал, что тут, как оно часто бывает, валят с больной головы на здоровую (в конце концов, «Майн курцер курс» был написан задолго до начала ютайского исхода); после рассказа же Раби Нилыча он в том уверился. Во всяком случае, даже если тебя и впрямь как-то унизили, следует умнеть, а не терять рассудок окончательно – ведь ни за что, без вины, история, в отличие от людей, никого не унижает.
И судя по веселью, царившему на улицах Яффо, никак нельзя было заподозрить, что здешние ютаи сейчас или когда-либо прежде чувствовали себя украденными или еще как-то разыгранными в чужой, не имеющей к ним отношения игре.
Было светло как днем: отовсюду слышалась музыка, витрины и окна бесчисленных лавок и магазинов, кофеен и харчевен сверкали и лопались от перепляса цветных огней, и сами люди на улицах то и дело танцевали, даже пели что-то… Богдан любовался; чужая радость всегда греет сердце, даже если ты не имеешь к ней отношения, а Богдан все ж таки чуть-чуть да ощущал себя сопричастным: ведь он был ордусянином, а внучка Измаила Кормибарсова – его женою. Он только жалел, что совсем не знает языка: не понимает ни гомона, ни темпераментных выкликов, ни песен, и даже буквы уличных надписей, странные и необъяснимо красивые, напоминали ему не более чем сложенные из чурбачков фигуры для городошной игры.
Впрочем, не ютайская речь тоже звучала. Сколько мог судить Богдан, арабский был вполне в ходу; а вот и родная речь прилетела: пятеро молодых, лет двадцати, парней, один то ли ханец, то ли монгол, то ли якут, двое – очевидные славяне и двое – не менее очевидные ютаи, обняв друг друга за плечи, энергично шагали в ряд (им, смеясь, уступали дорогу) и пели громко, накатисто, почти не фальшивя, с нарочито серьезным и возвышенным видом:
Здесь ютаи живут
Что само по себе и не ново.
Они счастье куют.
Счастье – всякого дела основа.
Вот уж свечи зажглись.
Кантор тихо молитву читает…
Я люблю тебя, жизнь.
И вы знаете – мне помогает!
Баг тихо тронул друга за плечо, и Богдан, очнувшись, понял, что стоит, улыбаясь до ушей, и, затаив дыхание, смотрит вслед весельчакам. Поворотившись к Багу, он смущенно пожал плечами и сказал:
– Славные какие ребята, правда?
Баг не ответил. Лицо его было непроницаемо, и понять, о чем думает заслуженный человекоохранитель, как всегда, не представлялось возможным.
– Так и хочется к ним в компанию…
– Пойдем, где потише, – негромко предложил Баг. – Ты уже освоился в Яффо? Найдешь?
После едва уловимой заминки Богдан, улыбнувшись, ответил:
– Подле гостиницы – вполне.
Они были совсем недалеко от «Галута-Полнощь», на Баркашова. Богдан, успевший в номере наскоро полистать путеводитель, помнил, что эта улица названа в честь флотского офицера, простого и никогда не хватавшего звезд с неба служаки – таких в Ордуси многие тысячи; выйдя в отставку, он не захотел расстаться с морем, купил яхту и проводил бо́льшую часть времени в одиноких морских походах. Как-то раз он на свою беду – и на счастье двум с половиной тысячам ютаев – повстречал в открытом море «Аркадию», один из больших пассажирских сампанов с переселенцами.
В течение получаса старый моряк шел параллельным курсом, подняв приветственные флажки; ему махали с палубы, и он махал в ответ, а в восемнадцать сорок семь заметил скользившую со стороны садящегося солнца прямо в борт лайнера торпеду. Видимо, ее выпустила подводная лодка; лодку потом так и не обнаружили, и осталось неизвестным, чья она и откуда.
Сделать было уже ничего нельзя. Только одно. И старый моряк, судя по всему, без малейших колебаний, просто на рефлексе человека, тридцать лет проходившего в погонах, сделал это одно: подставил себя под удар, заслонив гражданский корабль своей скорлупкой. Толпившиеся у борта пассажиры, радостно предвкушавшие новую жизнь, еще успели слегка удивиться стремительному и, казалось бы, необъяснимому маневру яхты чуть ли не под носом у их парохода – а потом посреди горевшего праздничным закатным блеском моря с утробным ревом и треском выпер к небу фонтан черной от дыма пены.
С той поры транспорты охранялись кораблями и гидровоздухолетами военно-морских сил Ордуси – и, может, поэтому ничего подобного более не случалось…
– К морю – туда, – показал Богдан. – Хочешь, пойдем на пляж? Наверняка там никого.
– Правильное решение, – кивнул Баг.
С Баркашова они свернули на улицу бен Иехуды – этот удивительный человек возродил иврит. Много веков назад древний язык ютаев вышел из живого употребления и, как поэтично отмечалось в путеводителе, оказался отлучен от своих бывших носителей так же, как они сами – от своей родной земли. Казалось, это бесповоротно. Но бен Иехуда сотворил чудо. В течение нескольких лет на всей планете Земля было лишь два человека, говоривших на иврите – он и его сын. Теперь на этом языке говорит целая страна…
Через сотню шагов друзья свернули налево.
– Вот моя гостиница, – сказал Богдан. – Может, лучше зайдем?
«Галут-Полнощь», сиявший, как и все дома в этот вечер, россыпями разноцветных огней, стоял на улице Менгеле; по названиям улиц и проспектов Яффо можно было изучать историю улуса.
