Крууга (страница 2)

Страница 2

На улице оказалось неожиданно тепло и влажно. По шоссе вдалеке промчался ночной электробус, справа мелькнула мужская тень с собакой на поводке. Кто-то, вероятно у «Пятерочки» за углом, разбил бутылку и закричал. Потом, видимо, пошел туда же за следующей – снова тихо.

Бывший муж сидел в голове квартирантом, пакостно царапая каждую мысль. Иногда ложился в ней спать, но был особенно активен вечером и утром. Я пыталась его убаюкать: ну ушел – будут другие, а вообще, и одной хорошо. Нормально. То, что со мной происходит, – обыкновенно. Банально. Скучно.

Мокрая девятиэтажка рядом была похожа на голландскую вафлю, залитую кленовым сиропом. Я вспомнила, что в детстве мечтала набрести на пряничный домик. Заглядывала во все парковые чащи: представляла шоколадные двери и вафельные стены, посуду из леденцов и кровати-зефиры. Как мне хотелось оторвать кусок домика и съесть его просто так, за бесплатно.

Мальчик на острове тоже о чем-то мечтал. А еще наверняка он ждал, ждал и ждал, что лодка вернется. Может, и сейчас он ждет: так долго не возвращаются, потому что поймали царя всех озерных рыб, да еще и с золотым кольцом в брюхе. Мальчик не верит, что лодка на дне, не может ведь случиться такой неподъемной беды. С кем угодно, но точно не с ним. И гонит мысли, что сделал что-то неправильно и поэтому остался один.

А еще наверняка было так, что мальчик злился. Он был в ярости, что эти взрослые говнюки его бросили. Он представлял, как будет орать на них, а они начнут извиняться. Потом подмигнут осторожно, поведут рукой, словно фокусники, и вытащат гигантское, во всю лодку, ведро. И скажут, раскрывая зубастую пасть побежденной царь-рыбы: ради этого ты страдал, твое страдание имело смысл. А потом прошел день, и второй, и третий. Пятый, шестой, неделя.

Я оценивающе посмотрела по сторонам: может, не голландская вафля, а белый шоколад «Риттер Спорт». Вот я откусываю его часть, как в старом голливудском фильме. Вот сжираю девятиэтажку целиком вместе с жильцами-орешками и перехожу на карамельные машины вдоль дороги. Машины бьются о зубы. Я всасываю шлагбаум, деревья, сахарных голубей, воробьев из песочного теста и подгоревших черных ворон. Запихиваю в себя электробусы, остановки и Покровский женский монастырь, пятизвездочную гостиницу при нем, магазины, салоны красоты с креслами-пирожками и напоследок сжираю Третье транспортное кольцо.

Кажется, я сжираю всю Москву, Россию, планету: не пережевывая, не выплевывая, не переваривая. Оставляю островок в Мировом океане, торчащее из-под воды колено: берложку, в которой вещицы, эвакуированные сегодня с трепетом, а еще совок со скорлупками и кошачьим усом. Но сытой не становлюсь.

Одинокая жизнь действовала отупляюще, но я прочитала, что так поначалу всегда. От недостатка движения тело скрючило еще больше: боль затихла, но я не могла разогнуться. Теперь сидеть было нормально, а ходить и лежать – не совсем.

В некоторые нерабочие вечера я выполняла мамино домашнее задание – искала фотографии. Аккуратные коробки – в них прошлое, отсортированное по цветам и годам. Я рассматривала пыльные альбомы, протирала их тряпочкой, расклеивала страницы. Нюхала: все, что имеет запах, живо.

В берложке даже остался дивиди-плеер – удивительный инаковый механизм. Я вставила диск с нашим оцифрованным семейным отдыхом и смотрела, как через слой пепла. Вот Черное море, вот поездки по Золотому кольцу с Ленобластью и даже заграничная Турция в самом начале 2000-х.

Прошлое виделось окаменевшей костью, по которой можно восстановить облик зверя. Сегозеро, Сегозеро: мальчик на острове вспоминает о том, как было хорошо в его Паданах. Когда настоящее кажется неустойчивым, мы становимся путешественниками во времени. Куда угодно – в прошлое или будущее, – но только не здесь. Я разложила перед собой диски – каждый подписан маминым твердым почерком. Я так давно не видела ее почерк, а почерк братьев вообще забыла.

Вот диск, на котором деревенские у Сегозера танцуют хоровод-змейку и закручиваются волшебной спиралью. Крууга: все связаны, а к концу ускоряются, несутся, кто-то с хохотом, а кто-то с ужасом.

Я будто подглядывала за самой собой. Вот красивые, яркие фотографии: у забора сидят серьезные старухи-плакальщицы, нарядные, словно куколки. Одна из них, самая дряхлая, смотрит в камеру настолько пристально, что хочется отвести глаза.

Вот мы всей семьей за круглым столом, в центре которого – банка варенья с летним светом внутри. Особенно видно, что я – старший ребенок, потом средний Лёша и младший Антон. В середине сложнее всего: Лёша не знает, где ему встать, и вот-вот заплачет.

Вот фото, где тощий мальчик лет десяти затягивается сигаретой. Лицо у него разбито. Сегозерский хор выстроился перед каким-то зданием. Мамина любимая церковь без крыши: мы стоим все вместе на ее фоне. Вокруг – метель.

Я ничего не помню. Разве что Сопливую гору рядом с нашей деревней, потому что смешно: говорили, что эта гора всегда течет и плачет – сопливится. Гора-плакальщица.

Отдельный пакетик – с документами, письмами от друзей и прочими фотографиями. Письма, письма, диплом финалиста в чемпионате по сбору белых грибов. На каждом документе – мамина подпись. Даты, даты, места и люди.

Еще на одной фотографии, где мы все вместе, снова мамин почерк: в годовщину Павлушиной смерти. На ней мы обнимаемся, а из-за двери, словно из шкафа, выглядывает чье-то лицо. Еще одна фотография: 2003 год, Павлуше было бы четырнадцать.

А сейчас могло бы быть тридцать семь. Каково это, иметь старшего брата?

Я осторожно сложила всё, что рассмотрела, обратно в пакет. Дальше – папка судебных разбирательств, к которой я сейчас не готова. Кот мешал, урчал и теперь требовал ласки. Займись уже делом.

Погладив кота, я достала ручной массажер и стала аккуратно водить по пояснице. Я ничего не знала о муже, ничего не знаю о маме, о папе, о братьях – да я о себе ничего не знаю. Я не могу даже позаботиться о теле, сделать так, чтобы не было больно. Я не могу позаботиться о мыслях и не думать о том, о чем не хочу думать. Я вижу дневную сторону, а ночную прячу под покрывало. Перекладываю ее с края кровати поглубже к шершавой стене. Как только хочу присмотреться – кто-то кидает волшебный гребень, и все на моих глазах зарастает непроходимым лесом.

2. Сопливая гора

Глэмпинг Антон строил на берегу Онежского озера, у самого леса. До Повенчанской лестницы Беломорканала километров пятнадцать. Некоторые домики готовы, но в основной части все еще стройка. Правда, удочек на ней было больше, чем инструментов, и когда рабочие уставали, то уплывали рыбачить. Если улов был удачным – праздновали. Антон жаловался, что без рыбалки уже давно бы всё сделали.

В Москве, когда я уезжала, стояла круглосуточная сероватая ночь, не обремененная правилами света. Здесь же голубое небо, морозный воздух. Проглядываемые насквозь дома, за ними – трогательно голый лес в пятнах рябины. В замерзшей траве – тоже ягоды, черника с брусникой, будто земля сберегла их для тех, кто никогда не приходит вовремя.

На пеньке рядом со стройкой стоял белый в красный горох чайник с отбитым носиком. Один из рабочих время от времени подходил к чайнику и пил прямо из носика. Другому беременная жена в расшитом платке принесла кулек с едой. Она посмотрела на меня и кивнула, я кивнула тоже и почувствовала себя маленькой рядом с ней.

Я вышла за территорию глэмпинга: у кого-то на соседнем участке краснела калина. Не сдержавшись, протянула руку и сразу же съела целую гроздь. Потом еще и еще. Кисловатый сок, мягкие косточки – самая вкусная ягода.

Вверх через изогнутые корни деревьев вела тропа, можно было выйти к горе Лысухе. В ней тут и там чернели огромные кротовые норы: финские доты. Глэмпинг у Антона почти на линии Маннергейма, и сюда возили туристов даже сейчас, в несезон.

С вершины Лысухи виден холмистый Медвежьегорск с зелено-красным вокзалом и серыми жилыми зданиями. Овал хоккейного поля, сделанного финнами, безграничная вода Онеги, кажущаяся куда сильнее земли.

Вдалеке – острова, и папа сказал бы, что это спины огромных рыбин. Чайка застыла в небе. Облако виделось не белым, а серебряным. Линия электропередачи вдалеке притворялась горнолыжным курортом. Через решетчатое небо над ней пробивался солнечный свет, он делал все глубоким и четким.

В глэмпинге Антон перемещался, тихо поругивая рабочих. Может быть, стеснялся кричать при нас, а может, кричать не было смысла: рабочие выглядели как люди, понявшие всё сразу же при рождении.

В трекинговых ботинках и ветронепродуваемой куртке Антон и напоминал чужака или чудака, но никак не начальника. В его домике стояла лампа, похожая на волшебное солнце, – ее было видно через панорамное окно. Наверняка вечерами Антон сидит, подставив лицо этому свету, обнимает его и загадывает желания.

Папа приехал первым, после него – мы с Лёшей. Мама приехала последней на «жигулях» того самого плотника из Паданов: он, высадив ее рядом с папиным «ауди», не выходя, уехал.

Когда мама разложила вещи, мы решили выполнить ее задание и повторили одну из старых фотографий. Вот только там было Сегозеро, а не Онега, но никто об этом ничего не сказал. Мы встали, будто морские фигуры в игре, но Лёша снова не мог изобразить нужную позу. Мама стала ему объяснять, как правильно встать, и все сразу же от нее устали.

– Как местные на тебя смотрят? – спросил папа Антона негромко, пока мама показывала Лёше, каким образом ему нужно растопырить пальцы.

– Город же, тут рады туристам. А туристы будут. Много.

Домики Антон и правда сделал современными и лоснящимися, каждый – с панорамным окном и подогреваемым полом. Семейные домики побольше – с сауной и купелью. Я уже видела здесь большие машины, детей в ярких комбинезонах, так же позирующих на каменном берегу.

– Пойдемте, покажу, где сделаем ресторан.

Мы подошли к самому дальнему зданию. Перед тем как войти внутрь, Антон старательно вытер ноги о тряпку, словно хотел отделаться от собственной тени.

– Все случается тогда, когда должно случиться, – вот в чем самый главный секрет, – сказала мама, догнав нас и по-музейному оглядываясь сначала вокруг, а потом на папу. – Это к твоему вопросу о местных.

– А ты, Антох, как говоришь: ло́сось по-местному или лосось? – снова спросил папа.

Часы завибрировали: напоминание, что пора делать растяжку. Оно и к лучшему, я помахала рукой и вернулась в домик. Внутри было холоднее, чем мне бы хотелось. Панорамное окно местами покрылось изморозью, тонкой и витиеватой космической грибницей. Смогу ли я общаться с бывшим мужем так же, как папа общается с мамой? Нужно ли это? Мама объясняла, что они с папой были вместе так много лет, что не способны испытывать друг к другу ни любви, ни ненависти.

Я разложила оставшиеся теплые вещи с прицелом на холодную ночь. Постелила на полу коврик для йоги. Подошла к окну, но не увидела штору.

Снова открыла дверь.

– Антон! А где штора? – крикнула так громко, что где-то с шумом взлетели птицы.

– Еще не установили! И можно так не кричать, тут звукопередача отличная… Воздух потому что чистый! Дыши!

Солнце садилось рано, и закат был красным, растянутым на все небо. Мы собрались за столом: пока расставляли еду, стало совсем темно. Мама зажгла свечи и поставила какую-то тихую музыку типа джаза. Антон включил лампу-солнце. За окном у черной воды призраками мелькали длинноногие тени рабочих, снова с удочками. Их силуэты казались магическими существами.

Мама рассказывала о фонде и как прошлой весной ее отвозили на мотоцикле до нужной деревни. На половине пути закончился бензин, и они шли вместе с водителем, катили мотоцикл почти пять часов. Была ранняя весна: мама сказала, что на севере земля зимует так крепко, что весной вибрирует и возбужденно дрожит, собирая все силы. Что в одном месте ее водитель лег на землю, приложил ухо к земле и лежал, улыбаясь. Мама решила тоже послушать. Она выбрала голое место, легла и приложила ухо, и земля урчала.