Мой Лимонов. Мелодия общей судьбы (страница 2)

Страница 2

Они смеялись, махали руками: «Что ты хочешь от этих штрумпфов[4]?», а Маша шла вниз.

Она оказывалась на втором подземном этаже, где и находился кабак, начинаясь баром. А вернее лаковыми ботинками метрдотеля, которые она видела первыми, спускаясь сверху. И он тоже видел сначала только обувь спускающихся. И её лаковые туфли видел – и по ним определял: как она? Это значило: не напилась ли она до работы, не слишком ли она возбуждена. У метрдотеля была сумасшедшая мать и сумасшедшая жена, сам он работал в кабаке уже двадцать лет и тоже, наверное, был не совсем нормальным. Если у него было плохое настроение, он мог и без туфель – без определения по туфлям «как она» сказать: «Вы уж сегодня отдохните. Завтра попоёте». Она была певицей кабаре.

* * *

– Здравствуйте, Вячеслав! – приветствовала она метрдотеля.

– Быстренько, быстренько… сейчас уже начинаем, – улыбаясь, сказал Вячеслав, решив, что она «нормальна». Или просто из-за сносного сумасшествия двух своих женщин дома. Из-под лампы за баром донеслось что-то про украденный карандаш. «Добрый вечер, Мишель!» – говорила певица кассирше и опять спускалась по ступенькам, ещё ниже.

Мишель должна была бы работать в притоне: она бы знала о своих девках всё. У кого когда менструация, у кого задержка, кто её обманывает, а кто дура, не умеет обмануть. Кассирша сама была будто бывшая блядь. Она, как ворона, облитая водородом, сидела в углу у стены, за стойкой, глядя поверх очков, и орала на официантов, которые все называли себя метрдотелями. А Вячеслава – артистическим директором. Ещё он чистил столовые приборы, в кабинете над ложей, где переодевалась певица. Он вздыхал там тихо или просто сидел молча, закрыв, видимо, глаза.

В ложу певица и спускалась, пройдя мимо туалетов, зайдя в маленький закуток, где слева был кабинет, а справа дверь в ложу, начинавшуюся… ступеньками вниз. Крутыми, без перил. Там было сыро и затхло. Стояли железные шкафы – как в спортивных раздевалках на заводе «Рено» или на заводе им. В. И. Ленина. И плечи пальто не вмещались в шкаф. Певица снимала шляпу и вынимала шпильки из колечек волос. Потом она слегка приседала – старое зеркало висело низко над столиком в итальянскую шашечку, в пудре, – и расчёсывала волосы щёткой: огненно-пушистые, по плечи.

Кипучая, могучая,
Никем не победимая,
Страна моя, Москва моя,
Ты – самая любимая?

О, нет! Это не патриоты-сталинисты тридцатых, которые заявят в конце восьмидесятых, что они были под гипнозом. Это не репетиция пьесы «Победивший коммунизм» в клубе партии альтернативного коммунизма. Так каждый вечер открывает на Елисейских Полях свой спектакль «Столовая им. Стеньки Разина»! Это вон тот тип, во втором ряду поющих, седой и зевающий, так назвал «ле плю селебр» ресторан, кабаре рюс.

Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля.
Просыпается с рассветом
Вся советская страна.
Холодок бежит за ворот,
Шум на улицах сильней…
С добрым утром, милый город,
Сердце Родины моей!

Солист, поющий эти строки из вечера в вечер, свыкся с тем, что Родина, которую он оставил при неизвестных обстоятельствах – во время Второй мировой войны, – это что-то расплывчатое. Как и его фигура – рост под два метра, вес – сто с лишним кг, волосы крашеные. Пузо солист Борис придерживает алым кушаком и руками. По левую руку от него маленький мужичок-сморчок. Под шеей у него большой бант. Он прикрикивает негромко хору: «Пойте, вашу мать!» И хор лениво запевает припев:

Кипучая, могучая…

Сам мужичок не поёт, а, надменно приподняв коричневое лицо, взирает на зрителя, хмуро сдвинув старческие – длинноволосые – брови. Рядом с ним стоит самая большая – высокая – девица хора. Каждый вечер её глаза непроизвольно направлены на нос Алёши Дмитриевича – мужичка. Прожектора освещают торжественно торчащий на его носу длинный волос. В детстве эта девица хотела быть косметологом. Стоя рядом с Дмитриевичем, патологическое желание пробуждается в ней – вырвать волос.

Артисты – их дюжина – стоят как бы в низинке, вдоль задника отсутствующей сцены, задрапированного волчьими хвостами и бархатной, красной, конечно, тканью. Эта низинка-зал возглавляется круглым сидением с конусообразной спинкой, завершающейся лампочками в колпачках – церковных луковках. То есть не солист стоит в центре зала-низинки, а это вот сидение с лампочками. Что закономерно в «Разине».

На верхней ступени к залу покачивается с носка на ступню артистический директор. «Дети… дети…» – говорит его мягкое лицо, хотя поза – руки за спиной, покачивание – больше подходит главнокомандующему, наблюдающему действия своей армии. Параллельно ему другой директор – маленький. Поэтому он не в смокинге, а в русской рубахе. Так вдвоём они покачиваются наверху. И так внизу открывают спектакль артисты.

Вот за рядами поющих пробежала ещё одна большая женщина в тафтяной юбке – за опоздание на «Кипучую» иногда вычитают 50 франков. Это зависит от настроения дирекции. От настроения польских артистов хора зависит, поют они «Москва моя!» или «Варшава!». Шеф балалаечного оркестра, длинный, как гриф, Лёша, стоящий чуть позади нашей певицы Маши, обычно подмигивает: «Ещё Польска не сгинела, но бардзо смердит!» – и беззвучно хохочет, откидывая голову по-детски назад.

С последними аккордами песни артисты начинают проталкиваться к выходу с эстрады. Первым убегает седой и зевающий. Женщины придерживают свои нелепые кринолины. В них они могли бы позировать как куклы, которых сажают на чайники. Такие куклы и стоят по всем углам ресторана, в низинке.

Место, куда проталкиваются артисты, это балкон. Отделён он от залы шторой. Красной. Когда в ресторане много клиентов, артистический директор прибегает своей пингвиньей походкой и тихо быстро шепчет: «Открываем, дети. Открываем…» Вызывая недовольство и переполох. Женщины застёгивают расслабленные корсеты и молнии, убирают со столов мешки с медикаментами, косметикой, книгами. А самая большая – тетради. Она написала здесь несколько сборничков стихов, переплетённых президентом движения вивристов[5], знаменитым больше по своим перформансам в голом виде – Толстым[6]. Здесь она писала свой первый роман, который никто пока не хочет издавать. Ещё она приносит сюда листы из дневника, из синей пластиковой папки, привезённой когда-то из Лос-Анджелеса, где она прожила восемь длинных лет. Ей не нравится, когда говорят, что она из Советского Союза. «Через четыре года будет ровно полжизни, как я живу вне СССР. Если учесть, что первые десять лет мы не очень-то соображаем, кто мы и где мы, то можно считать, что большую часть сознательной жизни я прожила за границей». Это не мешает ей тем не менее быть иногда очень русской: как и В. В. Розанов, она не любит всех, кто ругает русских, в том числе и Рейгана, но себе их ругать позволяет.

Основное занятие артистов – выяснение с официантами, кто важнее. Официанты ругают артистов за то, что те мешают им работать, артисты ругают официантов за то, что те мешают им петь. Ещё артисты бесконечно ругаются из-за микрофона, которым управляет Мишель. Пульт находится как раз сзади неё. Время от времени, на протяжении вечера, не глядя, она вертит какие-то ручечки. Ругань эта продолжается вот уже десять лет. Главное же действо вечера – питьё чая. Чай все приносят свой. Это может шокировать – «ле плю селебр» ресторан не может угостить чаем?! Но если подсчитать выступающих, то певцов окажется только душ двенадцать, музыкантов – человек двадцать… Впрочем, могли бы поставить гигантский самовар.

До спектакля играет оркестрик из пяти-шести человек. Все они довольно старые уже люди. Седые головы, лысые черепа или черепа, прикрытые париками. Горбатенькие и артритные – как только скрипочки в руках держат?! Они пиликают отрывисто и быстро. Бжик-вжик! Будто торопятся поскорее закончить. С этим оркестриком, который ходит по залу-низинке перед столиками, поют четверо. «Влядик!» – обычно кричит их шеф-поляк, и Владик бежит, не успев закончить зевок:

Аааааа! Под сосною, под зеленою
Спать положи-ыыте вы м-няаа!

Он наклоняется перед столом и глядит в глаза даме:

Калинка-малинка, калинка моя!

Вот он возвращается и «падает» на диван около стола. На возвышении, в кромешной мгле стоит этот стол, в норке будто.

– Ой, бля… Каждое говно считает себя, ёбанный в рот! Дал десять франков! Охуевшие люди… Мы что, в метро? Приходят платить тысячи за ужин и дают музыкантам десять франков! Таких пускать нельзя! – он опять зевает «Ваааа» и кончиками пальцев трогает язык.

Дмитриевич, увидев, подмигивает Маше. До этого он разглядывал прожжённую сигаретой маленькую дырочку на рубахе – «Я цыган! Мне можно!» – в зеркало, у которого всегда сидят Муся и Миша. Неразлучная пара пожилых, мягко говоря, певцов. Дмитриевич подходит к нашей певице и говорит ей так, что всем слышно: «Он, наверное, опять чью-то острую пизду лизал!» Машка кричит: «фуі», Муся машет руками.

– А ты не овладела ещё французским языком?.. Я тебя научу, смотри, – Алёшка берёт спичку и, вставив её себе между верхними и нижними зубами, быстро-быстро просовывает язык то слева, то справа от спички.

«Алёша, хулиган», – говорит Муся, берёт два бокала с мешочками чая и идёт за горячей водой. Владик крутит пальцем у виска. «Полюшко!» – орёт шеф оркестра, и в низинку бежит польский певец Янек.

Артистический директор приходит проверить, всё ли на месте. Он идёт в темноте, приглядываясь, и объявляет: «Сейчас начнём, пожалуй…» Если он в духе, то может сказать, кто придёт: «Ду-ду будет. Но вы уж потише, не как в прошлый раз», – обращается он к Машке. Певица отрывается от тетрадки – раз придёт Ду-ду (неизвестно, фамилия это или прозвище клиента, скупающего все розы у полек), то она заработает пятьсот франков. И выпьет шампанского.

– Ну, опять бардак до пяти утра! – говорит Дмитриевич.

А Владик бежит уже вниз, проверить, пришёл ли главный шеф оркестра, чьё имя светится неоново-красными буквами на улице, над входом в ресторан. Сообщить «боссу», как называет его Владик, что придёт Ду-ду… Обычный вечер начался.

* * *

«Выстирала колготки и трусики, повесила на радиатор, и так сразу Родина вспомнилась! Или сама я, будто как Родина, смотрю грустной улыбкой на комнату сестры… В Советском Союзе всегда у людей в комнатах висели постирушки на батареях. Во всех французских фильмах 60-х – всегда есть кадр с капроновыми чулками в ванной, в комнате. Секс? А в СССР их спешно снимали, прятали, если приходил кто-то посторонний, неожиданно. Русские – гордые, не хотят, чтобы их постирушки кто чужой увидел. А может, это не гордость, а провинциальность?

Вчера, возвращаясь из кабака, опять видела грузовик с людьми, собирающими вот уже двадцать лет картон в Сантье. Один – на подножке, у задних колёс. Баба – наверху, трясётся на картоне. Третий рулит. Пустынная, продуваемая ветром Реомюр в тусклых огнях фонарей, и только их грузовик несётся как сумасшедший; юбка бабы развевается, тот, что на подножке, рукой машет, что-то кричит шофёру, который то правее, то левее рулит после литра красного, рабоче-крестьянского. И никого. Я за ними, и как будто экран – ветровое стекло такси – со старым фильмом передо мной. Они нравятся тем, что из прошлого, из старого Парижа. Этим и Париж нравился. Тем, что после Америки оказался таким человечным.

[4] Штрумпфы (фр. Les Schtroumpfs) – для русского читателя более привычны как смурфы, смурфики; это существа, придуманные бельгийским художником Пьером Кюллифором (псевдоним Пейо). Они впервые появились в журнале комиксов «Le Journal de Spirou» в 1958 году. А в 1980-х появился уже мультфильм «The Smurfs», сделавший этих существ известными на весь мир.
[5] Вивризм (от французского «vivre» – жить) – концепция жизнетворчества, придуманная Владимиром Толстым. Игорь Дудинский, журналист, художник, легенда неподцензурной Москвы, объяснял эту концепцию следующим образом: «Вивризм подразумевает, что жизнь и искусство – абсолютно одно и то же. Между обоими понятиями не существует границы, поэтому творческая и житейская биография художника должны слиться в единое целое, превратившись в бесконечный акт артистического самосожжения. Автор должен каждую минуту быть готовым ответить за базар – за то, что воплощает в своих поступках. Веришь в Христа – будь добр добровольно взойти на Голгофу, распять самого себя и продержаться на кресте трое суток, чтобы на собственной шкуре понять, какие муки претерпел твой Спаситель. Именно так Толстый и сделал, своим подвигом получив право обличать и поучать „коллег“» (Виврист в русском аду. // Русский европеец. 2013. № 181).Эдуард Лимонов в заметке «Толстый как феномен» писал: «Прочитав манифест вивризма, я узнал, что был я вивристом всю жизнь, вовсе этого не подозревая. Только я был и есть очень злой виврист, Толстый же виврист добрый» (Толстый как феномен. // Мулета. 1992).
[6] Толстый, он же Владимир Соломонович Котляров (1937–2013) – русский художник, поэт, актёр, диктор, историк искусства, реставратор, а также редактор и издатель литературно-художественного альманаха «Мулета» и газеты «Вечерний звон».Сохранились фотографии с перформансами Владимира Толстого и Наталии Медведевой. Эдуард Лимонов писал об этой истории: «Моя куда более простая, чем я, подруга Наташа Медведева приняла все вторичные проявления художественного рвения русского толстяка за чистое авангардное искусство. Она ездила раскрашиваться к Толстому втайне от меня, понимая, что я её не одобрю, высмею и накричу на неё. Она не была настолько образована культурой и не знала, что Ив Клейн ещё в 1960-м году прикладывал густо окрашенных натурщиц к своим холстам, создавая шедевры нового реализма, называя их „антропометрии“, а в Москве даже ещё в 60-е годы своих моделей раскрашивал художник Анатолий Брусиловский. Впрочем, узнав о раскрашивании Толстым, я её особо не ругал. Я скорее был бы разозлён её безнравственностью, если бы узнал о её участии, предположим, в оргиях. Однако Толстый повсюду ходил со своей верной подругой Людмилой, и предположить, что Наташка спутается с ним, казалось мне диким». (Толстый. // Кладбища. Книга мёртвых – 3. СПб.: Лимбус-пресс, 2015).