Только нет зеленых чернил (страница 2)

Страница 2

Часть I

Глава 1
Привет от Джабари

Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?

Владислав Ходасевич

Как раз в год его рождения, ранней бледно-золотой весной, на широкий экран вышли две первые части знаменитой экранизации «Войны и мира» – с особым, непредсказуемым результатом: спустя семь-восемь лет в каждом классе дети делились на три группы: Андреи, Наташи – и все остальные. В их первом «А» Андреев с ним вместе оказалось шестеро, а Наташ – восемь, и учителям ничего не оставалось, кроме как называть несчастных жертв культурного досуга родителей только по фамилии.

Это, конечно, мама удружила – мама, всю жизнь проискавшая своего собственного, личного Болконского и решившая обрести его хотя бы в сыне, раз уж с мужем не получилось. Андрей так никогда и не понял, как вообще его трепетная и утонченная мама могла выйти замуж за похожего на ломового коня отца – напыщенного образованца, упрямо, шаг за шагом выбравшегося из болота асоциальной семьи. В родительском гнезде, где отец Андрея когда-то увидел свет, весело проживала пара вполне счастливых и довольных друг другом супругов-алкоголиков, не обращавших вовсе никакого внимания на единственного сына, презрительно созерцавшего их беззаботное бытие, где уверенность в завтрашнем дне обеспечивалась двумя едиными проездными билетами, в конце месяца неукоснительно приобретавшимися с получки. «Даже если последнюю монетку пропьем, раз карточки есть – наутро до работы доберемся», – назидательно провозглашал дедушка, а бабушка радостно кивала. Сын их, зарекшийся от любого спиртного с младенчества и на всю оставшуюся жизнь, поступил в профтехучилище, добился общежития, окончил курс по электромеханической части с красным дипломом – и был в приоритетном порядке принят в престижный политех, где на последнем курсе додумался вовремя вступить в партию, благо происхождение имел самое знатное – пролетарское, а убеждения – точно такие, какие положены были в каждый отдельный момент истории… Лет через десять после диплома – обидно синего, но этот неприятный факт ни на что существенно не повлиял, – сын допившихся до цирроза алкашей, которых давно и знать не желал, уже был обладателем служебной двухкомнатной квартиры в Купчине – от завода, где трудился старшим инженером, мужем худенькой миловидной женщины – конструктора из своего же цеха, отцом годовалого щекача Андрюшки, удивительным приспособленцем по жизни и отменной сволочью. Впрочем, последнее окончательно вскрылось лишь через семнадцать лет, – хотя жить с самовлюбленным идиотом маме и раньше, конечно, было несладко…

В общем, не Болконским оказался его покойный родитель и даже не Безуховым, а… Спустя еще сорок с лишним лет в зале ожидания питерского аэропорта Пулково, где из-за внезапного злого летнего циклона, по-разбойничьи напавшего на беззащитный город, на несколько часов задержали все рейсы, Андрей пожал плечами и в который раз задумался: какого бы показательного мерзавца откопать в русской литературе, чтоб походил на Артура Васильевича не-Болконского? Он поежился: почему именно пропойцы и по сей день так часто называют детей Артурами, Эдуардами и Анжеликами? Во всяком случае, гнусное отчество по предателю он носить не собирался и в восемнадцать лет в сельсовете утонувшего в псковских лесах волостного центра получил новый паспорт, сменив высокопарного «Артуровича» на посконного «Ивановича». Иваном звали хорошего, честного человека, сельского учителя математики – второго маминого мужа, к которому совершенно не хотелось применять противное, жесткое слово «отчим». Это с ним вдвоем они поднимали и перестраивали их гнилую, косо оседающую на землю, как пьяная баба в полуобмороке, старинную деревянную избу; это он ежеутренне, вставая ради этого на два часа раньше, чем мог бы, возил пасынка – вот тоже словечко! – на своем выносливом песочного цвета четыреста двенадцатом «москвичонке» в Псковский педагогический институт – чтобы парень мог спокойно жить и готовиться к занятиям дома да не одичал в казенном общежитии; это он принял сердечное участие в судьбе уже взрослого, по факту чужого парня, как будто не нуждавшегося в особом воспитании, и стал ему добрым другом и ненавязчивым советчиком – настоящим любящим папой, о каком многие ребята тайно и бесплодно все юношество мечтают… Иван Викторович тоже не относился к «болконской» породе – мог не пропустить маму в дверях или не догадаться подать ей, беспомощно оглядывающейся и поводящей плечами, пальто с вешалки, не рассуждал о глубине небес над местным злаковым полем, тоже успевшим дважды побывать полем битвы, когда сначала приходили, а потом убегали немцы, – хотя в одухотворенности любого трехсотлетнего дуба был убежден с детства, как и всякий крестьянский сын. Когда умирала мама, Иван самовольно – и выгнать его не сумел даже хамоватый главврач – поселился в районной больничке, много дней являя собой местную достопримечательность: одинокую, трагическую, прямую и угловатую фигуру, проводящую полубессонные ночи и тяжкие дни на увечной табуретке у кровати страдающей любимой женщины.

В те дни Андрей снова, как в юности, в годы дружбы с теми четырьмя умненькими девчонками (как всегда, при воспоминании о них он рефлекторно почесал белый шрамик-восьмерку на предплечье), получил повод убедиться в горечи от века положенной женщине доли. Все палаты в больнице стояли открытыми настежь, и, ежедневно навещая неотвратимо угасавшую маму, он мог разглядеть по дороге во всех мужских палатах, у изголовья каждого страдальческого одра, по одной напряженно и кротко застывшей женской фигуре, ревниво оберегающей покой больного, готовой взметнуться при малейшей надобности и броситься на помощь. В женских «лежачих» палатах никто не сидел с утра до ночи и ночь напролет. Женщин лишь периодически навещали по выходным, и то не часто и не всех. Им было – и всегда будет – предписано справляться самим: не хватало еще нянчиться с бабой, нагло посмевшей улизнуть из дома в больничку в самую колхозную страду, свалив огород и хозяйство на и без того «как конь пашущего» круглые сутки мужа. «Голова да живот – бабьи отговорки» – это на Руси затверженная аксиома. Прооперированных и выписанных женщин и забирали из больницы на машине не каждый раз – доедут и на трясучем автобусе, не сахарные, не рассыплются.

Сидел у постели жены с начала – когда ее привезли из операционной с залитым слезами пугающе белым лицом – и до конца – когда последний свет жизни беспомощно выкатился из ее уже равнодушных глаз – лишь один муж из всего Пушкиногорского района: Иван Викторович, подлинный папа Андрея и мамин единственный настоящий муж.

Отчество по нему Андрей носил с неизменной гордостью.

«Нет, надо было “Сапсаном” в Москву ехать, его хотя бы не задерживают… Наверное…»

За его спиной уже несколько минут раздавался визгливый и протяжный женский голос, обладательница которого задержкой рейса была, кажется, даже довольна: это давало ей возможность без помех сообщить всем желающим и нежелающим в радиусе двух метров, какие «непередаваемо ужасные» десять дней они с дочерью только что провели в каком-то дрянном отеле курортного Египта. Их заселили в отвратительный номер… Она терпеть не может заносчивую обслугу… Лично она привыкла к большему разнообразию в еде… И посуда на столе какая-то непрезентабельная… Скатерть странная…

У Андрея, приговоренного к прослушиванию драматического монолога (в битком набитом возмущенными гражданами зале попытаться переменить место означало, скорей всего, лишиться его вовсе), создавалось впечатление чего-то очень знакомого и неприятного: определенно, женщина обращалась не столько к смирной, молчаливой дочке, сколько к воображаемому зрительному залу, уверенно чувствуя себя залюбленной публикой примой. Несчастная дама так усиленно пыталась донести до окружающих свою принадлежность к неведомому «высшему обществу», что хорошенько стукнутому судьбой еще в ранней молодости Андрею, например, было совершенно ясно, что говорившая – человек не просто очень бедный, а и в целом основательно ущемленный жизнью, – но случайно вырвавшийся, как ему кажется, на вольный простор. Андрей осторожно повернул голову и немедленно убедился в своей правоте: ряды кресел стояли спинками друг к другу, и перед его глазами сразу оказалось великолепное женское ухо, у которого и мочка, и чуть не вся раковина были утыканы крупными стекляшками а-ля бриллианты, а красноватая трудовая рука, постоянно заправлявшая за него прядь жестких посеченных волос, имела столь длинные и острые, переливающиеся стразами огненные когти, что социальная принадлежность леди не оставляла никаких сомнений.

– Ты заметила, как плохо вышколена у них прислуга?! – как раз оскорбленно провозгласила та.

Таким же был и его отец – не настоящий, а который осеменитель. Тот, по советским меркам успешный человек, тоже так никогда и не поверил до конца, что ему посчастливилось выскочить из сословия самого низкого и презренного – даже в обстановке всеобщей равной бедности и униженности. Ему было присуще постоянное желание выставить напоказ свое мнимо высокое положение, но, имея натуру исключительно подлую, он не умел сделать это никак иначе, чем унизив кого-то, мимолетно зависимого. Сердце сжалось от противного, как запах тухлятины, воспоминания.